Архив за месяц: Октябрь 2019

Памятник Маяковскому установили в 1958 году. Еще не иссяк фестивальный энтузиазм, и энергия самовыражения била ключом. К тому же открытие памятника сопровождалось пафосной пропагандистской кампанией. Мол, СССР – страна поэтов. И не просто тра-ля-ля – цветут поля, а певцов революции и великих строек. Не удивительно, что, вспомнив традиции фестиваля, к памятнику потянулись столичные любители поэзии. В то время работали шесть дней в неделю, поэтому народ по субботам после последнего трудового дня расслаблялся в предвкушении выходного. Поэтому стихи на Маяковке читали в основном по субботам.

Во дворе кто-то сказал, что в Москве появилось новое развлечение, но я как-то не среагировал. Только года через два я, вернувшись из пионерского лагеря, созвонился с девочкой, за которой в то лето ухаживал, и она предложила встретиться у метро Маяковская. Был как раз субботний вечер. Я ее ждал и смотрел на толпу возле памятника. Сразу понял, что там читают стихи. Когда девочка подъехала, я уже знал, чем ее занять, и повел к памятнику. Мы пристроились и стали слушать. Я стоял сзади нее, вплотную, и, обнимая, прижимал ее к себе. Я млел и кайфовал и от ощущения ее тела, и от услышанного. Мне было безумно приятно. Наверное, ей тоже. Потому что простояли мы долго.

Читали прекрасно. Люди свое дело знали. Я понял, что тут собрались профессионалы выразительного чтения – уже поднаторевшие и умеющие преподносить стихи аудитории. Один артистичнее другого. Мне все ложилось на душу. В тот вечер я впервые услышал незнакомые мне стихи Дмитрия Кедрина – и про аборт (мне особенно понравилось), и про зодчих, и про то, что у поэтов есть такой обычай – в круг сойдясь, оплевывать друг друга. А когда моя спутница услышала про девочку, которая растет в бараке среди грубого и неотесанного быдла, и поэтому обречена идти на панель, то и вовсе разрыдалась. Но, к счастью, все закончилось вполне оптимистично. Но придут комсомольцы, и пьяного грузчика свяжут. И нагрянут в чулан, где ты дремлешь, свернувшись в калач. И оденут тебя, и возьмут твои вещи, и скажут: «Дорогая, пойдем. Мы дадим тебе куклу – не плачь». Я еще нежнее обнял свою любовь и стал вытирать ей слезы. «Ты мне достанешь книжку с такими стихами? – сказала она, – Или лучше выучи их наизусть и будешь мне читать, когда я попрошу».

С того дня я стал приходить на Маяковку, чтобы глотнуть воздуха свободы и послушать что-нибудь диковинное. Читали или то, что мне было знакомо по публикациям в «Юности», или что-то из классики серебряного века, или что-нибудь современное и совсем неожиданное. У меня температура миллионы солнц. На меня фасоль набросила синее лассо. SOS! SOS! SOS! SOS! Не целуй меня взасос! Но главное, что на сборищах стали появляться поэты, которые читали что-то свое – в авторском исполнении. Мне все казалось гениальным – главным образом потому, что все звучало громко, с надрывом и пробирало до костей.

Постепенно я освоился и оброс знакомствами. Даже стал ходить к кому-то в гости. В то время королями Маяковки были Юра Галансков с его «Человеческим манифестом», Володя Ковшин, Толя Щукин, Аполлон  Шухт. Поколение смогистов появилось позже. А уж после того, как Лёня Талочкин окунул меня в богему, я быстро познакомился с Володей Буковским и его окружением. Маяковка реально, без преувеличения объединяла всех. Все пути-дороги по подпольной Москве с ее салонами, кухнями и мастерскими начинались от Маяковки. Даже если не читали стихи, все равно приходили, выпивали и шли к кому-нибудь в гости – у кого было свободно. И там уже читали. Моим другом на долгие годы стал Мишка Каплан – гениальный поэт и неуемный выдумщик. Он не уставал фонтанировать новыми идеями. Его фантазия не иссякала. Он каждый день баловал меня разными историями.

Дело в том, что в те годы все гениальные люди жили в самом центре Москвы – в переполненных коммуналках. Еще никого не расселяли по отдельным квартирам на далеких окраинах. Поэтому было удобно встречаться и общаться. Так получилось, что почти все лидеры Маяковки жили в районе Тверского бульвара и Никитских ворот. В том числе и Володя Буковский. Представляете, как было весело. Мы часто ходили толпой, распивая на лавочках портвейн, и много-много говорили. Ведь у каждого в голове скопилось столько интересного, что такой груз было невозможно носить в себе. Все трещали без умолку, перебивая друг друга.

Мы сидим с Капланом на лавочке возле памятника Тимирязеву (Мишель жил рядом – в Хлебном). Мой друг с жаром посвящает меня в историю взаимоотношений Пастернака и Сталина. Речь зашла о мистических свойствах поэзии. О неожиданных озарениях.О том, как текст способен стать для автора оберегом. Оказывается, Пастернаку было видение. Он наяву увидел, как Сталин собственноручно застрелил свою жену Аллилуеву. И когда Пастернак почувствовал, что над ним сгущаются тучи и его могут арестовать, то сел и записал свое видение. Никого не будет в доме, кроме сумерек. Один зимний день в сквозном проеме незадернутых гардин. «Все так и было, – рассказывает Мишка. – Ночь. Сталин стоит у окна и вспоминает, как он убил жену. Вокруг ни души. Только белых мокрых комьев быстрый промельк маховой. Только крыши, снег, и кроме крыш и снега – никого. Сталина мучит совесть. Ведь сегодня ровно год, как случилось непоправимое. И опять зачертит иней, и опять завертит мной прошлогоднее унынье и дела зимы иной. Была такая же зимняя ночь. И опять кольнут доныне не отпущенной виной, и окно по крестовине сдавит голод дровяной. И тут начинается главное. Но нежданно по портьере пробежит вторженья дрожь. Тишину шагами меря, ты, как будущность, войдешь. Знаешь, как Сталин убил Аллилуеву? Они поссорились. Он ее ударил по лицу. Она убежала в другую комнату. Спряталась там. И вдруг услышала, что Сталин идет по коридору к ней. Она его жутко боялась – думала, что он будет ее бить. Поэтому спряталась за штору. Сталин вошел – и тут штора зашевелилась. Сталин решил, что там кто-то прячется. Он ведь смертельно боялся покушений. Поэтому на всякий случай вынул из кобуры пистолет, который всегда носил с собой, и стал палить по шевелящейся портьере, за которой явно кто-то стоял. Когда он понял, что застрелил собственную жену, то сильно расстроился. Он ведь не хотел ее убивать. Пастернак записал свое видение и включил в очередной сборник. А Сталин читал всю поэзию, которую издавали. Когда он прочел про портьеру, то понял, что Пастернак наделен даром ясновидения. Слишком точно он воспроизвел детали, а главное – передал скорбь, отчаяние и угрызения совести по поводу ужасного поступка. И тогда Сталин сказал: «Великий поэт. Его не трогать – что бы он ни написал».

Вот опять вышел за рамки.

22 октября

Чтобы понять внутреннее устройство московской андеграундной богемы, нужно иметь в виду, что все зародилось и начало развиваться практически одновременно на двух площадках – 1) на Маяковке и 2) на Южинском. Все остальные салоны, кухни и мастерские служили всего лишь топливом для обоих центров общественного притяжения. И каждое место сбора – в зависимости от интересов участников тусовки – так или иначе тяготело либо к тому, либо к другому. Маяковка была средоточием общественно-политической мысли, а Южинский – ядром тайного эзотерического ордена. Хотя все друг друга прекрасно знали и тесно общались, все равно разделение чувствовалось сразу. На Южинском с иронией относились к «политическим»  и наоборот – политические подшучивали над «метафизическими» и называли их сексуальными мистиками.

Главной идеей Маяковки была борьба с советской властью – хотя все начиналось с комсомольской романтики и чтения стихов про хорошего Ленина и плохого Сталина. Но хотели как лучше, а получилось как всегда. Если октябрьская революция – высшее благо, то почему бы ее не довести до победного конца. А тут еще всякие Евтушенки масла в огонь подливают. Когда мужики ряболицые, папахи и бескозырки, шли за тебя, революция, то шли они бескорыстно. Иные к тебе привязывались – преданно, честно, выстраданно. Другие к тебе примазывались – им это было выгодно. Они, изгибаясь, прислуживали, они, извиваясь, льстили и предавали при случае – это вполне в их стиле. Я знаю эту породу. Я сыт этим знаньем по горло. Они в любую погоду – такие, как эта погода. Им, кто юлит, усердствуя, и врет на собраньях всласть, не важно, что власть советская, а важно им то, что власть.

Словом, вы поняли. От такого пафоса до реальных действий – один шаг. Не удивительно, что Маяковку быстро прикрыли. Но искру загасить так и не удалось. Пламя до сих пор нет-нет да и полыхнет – как будто никакого конца Совдепии и не было. Вот такие дела.

На Южинском советскую власть ненавидели не меньше, чем на Маяковке. Но эзотерики считали ниже своего достоинства тратить духовные силы на копание во всяком говне. Брезговали. Мол, не царское дело – ломиться в открытую дверь. С Совдепией и так всем все ясно – а потому не стоит она нашего божественного внимания.

Эзотерики занимались метафизическими поисками. Никакой единой общей теории или учения не было. Читали все подряд, ни на чем особо не зацикливаясь. В разговорах оперировали всем сразу – чем удобнее. Любыми знаниями из самых разных сегментов и этажей ноосферы. Считалось, что мыслитель должен оставаться свободным. Его задача – не попасться ни на одну из заброшенных и предназначенных лично для него наживок. Тем не менее все нужно попробовать, познать и ко всему приобщиться. Именно состояние вечного духовного поиска и стало отличительной чертой Южинского. Если искать аналогии в прошлом, то в салоне Мамлеева царила атмосфера серебряного века с ее симпатией к хлыстовским  радениям. Начитавшись и наслушавшись самых разных – подчас диаметрально противоположных – теорий, народ впадал в прелесть, выходил из самого себя и начинал выть на луну (образно говоря, конечно). А что еще оставалось, если одна теория отрицала другую, ничего по большому счету не удовлетворяло, и в результате человек не мог ни на чем остановиться. Тем более, что остановиться – означало заглотнуть наживку, то есть выйти из процесса поиска – что, по мнению магистров ордена, означало духовную смерть. Прочтите тексты ЮВМ – и вам все станет ясно. Его персонажи постоянно находятся в возбужденном состоянии – их волнуют тайны, которые не поддаются разгадке, потому что ни одно из известных учений по большому счету нельзя считать ключом к заветной двери, ведущей в Потусторонность. А если так, то значит есть какое-то тайное, еще не известное знание, которое откроется только сверхпосвященным – одержимым желанием идти до самого конца. Отсюда и практика самосожжения с помощью алкоголя, через которую прошли все южинские. Ведь кто ярче горит – у того больше шансов на благодать откровения.

На мой взгляд, именно Южинский и стал заключительным аккордом серебряного века. Исторически сложилось так, что революция, которую серебряный век с такой неистовостью и исступленностью приближал, вместо райских кущ свободного искусства въехала в идеологический тупик тоталитаризма. И тогда хитрый серебряный век ушел в подполье, где впал в анабиоз и тихо проспал всю индустриализацию, коллективизацию, войну, и после смерти вождя народов, с началом оттепели – проснулся, чтобы исполнить свою заключительную и едва ли не самую главную арию.

О Маяковке и прочем – завтра.

21 октября

К культурным событиям времен оттепели мы еще не раз вернемся. Сейчас лучше рассказать, как я познакомился с Юрием Витальевичем Мамлеевым.  Опять будет перебор с объемом – ну да что поделаешь.

Дело было в самом конце 1963 года. Я работал подсобным рабочим в наборном цеху комбината «Правда» и учился в экстернате при школе рабочей молодежи номер 67. Она располагалась в левом крыле клубного здания «Правды». Вход был с 5-й улицы Ямского поля, где чуть повыше находилась моя бывшая 210-я школа, которую я покинул в 1961 году.

Как-то Лёня Талочкин сказал мне, что в Москве появился советский Кафка. Писатель, который читает по вечерам в разных домах и салонах свои произведения – и публика падает в обморок. Кафку у нас тогда еще не издавали, но я прочел в самиздате «Превращение» (перевод, который позже вошел в первую изданную книгу) и еще, как и многие, узнал, что на Западе есть три писателя, которые считаются самыми крутыми – Кафка, Джойс и Пруст. Понятно, что все ждали, когда их наконец напечатают в СССР, но мне было не до того, что происходит вне Москвы. У меня тут впечатлений хватало. Уж слишком насыщенной и яростной жизнью я жил. «Превращение» меня не особо удивило. Типа очередной сюр. Как тогда было принято говорить, мне сны интересней снятся.

В один прекрасный день Лёня позвонил и сказал, что одна приятельница Бори Козлова по его прошлой работе на телевидении приглашает нас всех на чтение Мамлеева. Но тот вечер у меня складывался не просто. Я во что бы то ни стало должен был посетить планетарий. Дело в том, что в учебную программу экстерната входил курс астрономии. Но училка не провела с нами ни одного урока. Зато сказала. Ребята, я вас от астрономии на свой страх и риск освободила, но вы уж меня не подведите – дайте честное слово, что придете такого-то числа в планетарий на лекцию. И я вам всем поставлю пятерки. Только за то, что вы пришли. Ну как тут было не прийти.

В планетарий я поехал с подружкой, с которой учился в экстернате. Ее звали Ира Воробьева. Мы друг другу нравились, общались, но между нами ничего не было. Вообще-то у меня с девушками особых проблем не возникало – девчонок в типографии и во дворе было навалом. От пэтэушниц до линотиписток. При «Правде» было большое ПТУ, где готовили полиграфистов. Но мы с Ирой боялись сойтись поближе, потому что она была как-то повязана с уголовным миром, и однажды, когда я сидел у нее в гостях и обдумывал, с чего бы начать ритуал соблазнения, к ней вломился какой-то мрачный и грозный амбал, который первым делом поднес к моему носу кулак и сказал, что если он узнает, что мы согрешили, то можем прощаться с жизнью. Испуганная Ирка тут же вывела меня в прихожую, сказала что-то вроде видишь в каких условиях приходится существовать и выпроводила меня за дверь. Откровенно говоря, я совсем не расстроился – скорее обрадовался, что легко отделался. Тем более, что Ирка мне не шибко нравилась – она казалась мне простоватой. Но тогда считалось, что чем больше девушек соблазнил, тем ты круче. Вот мы и соблазняли всех подряд на всякий случай.

С Иркой мы продолжали друг другу симпатизировать, и поскольку ей тоже пришлось тащиться в планетарий, то я ее пригласил заодно и на Мамлеева. По дороге мы с ней купили две бутылки портвейна (подчеркиваю – портвейна, а не бормотухи). Потому что приходить на вечерком почитаем с пустыми руками было неприлично и совсем уж отстойно. Я как-никак все-таки получал зарплату, поэтому две бутылки более-менее приличного напитка мог себе позволить.

Мы с Иркой решили, что когда потушат свет, мы сползем вниз, встанем на четвереньки, доползем до выхода и улизнем. А иначе мы пропустим чтение. К тому же еще надо было доехать. Время поджимало. Наконец свет погас. Ирка зашипела, чтобы я быстрее открывал портвейн, а то ей не терпится. Я открыл. Мы кое-как распили из горла бутылку, сползли, на карачках доползли до выхода. Никто ничего не заметил. Сели в троллейбус и покатили к метро Парк Культуры, потому что дама жила в большом кирпичном доме на территории Зачатьевского монастыря, который тогда стоял в руинах. Адрес у меня был записан.

По дороге Ирка требовала, чтобы я распечатал вторую бутылку, но я не мог ударить в грязь лицом перед своими старшими наставниками и категорически сопротивлялся.

Наконец мы приехали. Хозяйка была как две капли воды похожа на Галину Волчек. Прямо один в один. Жила одна в комнате в коммуналке. Когда-то Боря Козлов работал на телевидении, а она была помощником режиссера. За уютным столом с чашками и рюмками сидели – хозяйка, Козлов, Талочкин, какой-то молодой человек в черном костюме и черной рубашке, Лорик (она тогда была Бугаян – по первому мужу) и Юрочка. Кроме Талочкина и Козлова я понятное дело никого не знал. Мы присоединились, поставили на стол бутылку и вместе со всеми пригубили. Козлов меня представил. Мол, Игорь Дудинский, юное дарование, талант во всех отношениях, свой человек, просим любить и жаловать. Оказывается, ждали только нас и не начинали.

Обычно на таких вечерних чтениях по сложившейся московской традиции кто-то должен был исполнить роль разогревающего. Приглашали кого-то из начинающих и менее именитого. В тот вечер первым должен был читать молодой человек в черном. Он взял рукопись и начал. Речь шла о персонаже, который назывался человек, вырезанный из газеты. Написано было, само собой, под Хемингуэя. Я со всем согласен, сказал человек, вырезанный из газеты. Я всегда говорю только правду, сказал человек, вырезанный из газеты. Я не хочу, чтобы у меня были неприятности, сказал человек, вырезанный из газеты. Позже мы с молодым человеком не раз пересекались и немного общались. Его звали Веня Мошкин. Он всегда был грустным и придавленным жизнью. Его судьба сложилась печально. Он, будучи романтиком, завербовался на строительство БАМа и там, в тайге его съели дикие звери. Во всяком случае так мне рассказали общие знакомые.

Читал Веня Мошкин минут сорок. Попытался было продолжить, но Лорик властным и хорошо поставленным голосом стала его отчитывать. Мол, как ему не стыдно занимать внимание столь высоких господ чтением произведений, которые можно запросто предложить в какой-нибудь литературный журнал и там напечатать. Автор попытался возразить, что, мол, относил – не берут. На что Лорик категорично заявила, что значит не туда относили и не так предлагали. Словом, дала понять, что время Вени Мошкина истекло. «Все, давай, папуля, начинай. Покажи молодому человеку как надо писать», – обратилась она к Мамлееву.

Юрочка, слегка похихикивая, достал толстую общую тетрадь в коленкоровом переплете, открыл и начал: Дневник молодого человека. Это был молодой человек лет двадцати пяти, уже окончивший институт и работавший в проектном бюро. Но вид он имел пугающе-дегенеративный. Впрочем, заметно это было только нервным, повышенно-чутким людям, а большинство считало его своим. Для первых он скорее даже походил на галлюцинацию. Но галлюцинацию злостную, с ощеренными зубками, и упорно не исчезающую. Бледностью лица он походил на поэта, но глазки его были воспалены злобою и как бы вздрагивали от катаклизма блуждающего, судорожного воображения. Ручки он все время складывал на животике. Так и ходил бочком, прячась в свою дрожь и тихость. Иной раз очень ласковый бывал, но после приветливого слова часто вдруг хохотал.

Юра прочел рассказов десять. Упырь-психопат. Письма к Кате. Полет. Хозяин своего горла. Смерть эротомана. Что-то еще. Все слушали, затаив дыхание. Переглядывались, делая страшные глаза – мол, что-то запредельное. И действительно – такого еще никто и никогда не слышал. Я понял только одно – что вся мировая литература для меня кончилась раз и навсегда, мое сознание перескочило на несколько этажей выше, и отныне меня сможет удовлетворить только вот такой уровень. Не ниже. А такого уровня, понятно, нет и еще долго не будет.

После чтения говорили мало. Слишком все были раздавлены грандиозностью того, что обрушилось на мозги и психику. Козлов дергался, пытался что-то сформулировать и злился на себя, что не может найти подходящих слов. Все было слишком ново и неожиданно. Кричал, что теперь пусть все они пойдут и удавятся, потому что самоубийство для них – единственный способ приобщиться к мировому духу. Они ведь теперь не имеют право жить на одной планете с нами.

Вокруг были сугробы. Но было тепло. Все шли без шапок и расстегнутые. Я был в ауте. Молча переваривал услышанное. Не заметил, как оказались на Бульварном кольце и пошли в сторону Пушкинской. Козлов кричал, что такое человек написать не в состоянии. Что все продиктовано свыше – как пророчество. И что апокалипсис давно совершился – просто мы его не заметили. А Мамлеев всего лишь записал последнее Откровение, которое нужно мгновенно включить в Новый Завет и отныне только так Его издавать.

На Пушкинской надо было расставаться, потому что иначе закрылось бы метро. Юра с Лориком пошли на Южинский. Козлов к себе на Настасьинский. С Талочкиным нам было немного по пути. Мы с Иркой ехали к себе на улицу Правды (она жила через два дома от меня), а Лёня жил в деревянном бараке на Втором Щемиловском – возле Новослободской.

На прощание мы с Лориком обменялись телефонами, и она пригласила меня звонить и заходить в гости.

В тот вечер все мои рефлексии закончились – я вдруг отчетливо почувствовал, что моя жизнь окончательно вошла в колею, с которой мне уже не суждено сойти до конца своих дней.

До завтра, друзья.