Архив за месяц: Апрель 2019

Воскресение Христа – ключевое событие всемирной истории. Собственно ради факта Воскресения как победы над смертью и был сотворен мир – иначе вся акция не имела бы смысла. Без возможности Воскресения весь Замысел предстал бы в виде примитивной суеты сует.

И тут стоит задуматься, что вся космическая конструкция – материальная и духовная, со всеми несметными сонмами небожителей и миллиардами людских жизней, судеб и биографий – целиком и полностью зависит исключительно от фактора веры как отдельного человека, так и всего человечества в Воскресение и саму возможность победы над смертью. Потому что в отсутствии веры даже и говорить не о чем – все предстает как прах, тлен, мираж и небытие.

Само присутствие в душе отдельного человека и мироздания в целом веры в Воскресение обнуляет многое – если не все. Если ты веришь – то обретаешь право на неограниченную свободу воли и мысли, на любые интеллектуальные выводы и парадоксы, на самый широкий и дерзкий метафизический плюрализм. Вера в Воскресение нейтрализует все так называемые «ереси», которые под грандиозностью веры собственно перестают быть «ересями» и начинают работать на подтверждение феноменальности и судьбоносности Воскресения.

Ты можешь сколько угодно пропагандировать теории о переселении душ, бесконечности рождений-материализаций и путешествий по параллельным реальностям или основывать любые инопланетные религии – но только если в центре твоего мировоззрения лежит вера в Воскресение Христа. И тогда – Бога ради и в неограниченном количестве.

Когда Христос призывает нас научиться оправданиям Его, то Он имеет в виду, что единственным оправданием любого человека во веки веков служит вера в Его Воскресение.

Перефразируя литературную цитату о том, что если Бога нет, то все позволено, можно провозгласить, что если есть вера в Воскресение и возможность победы над смертью, то действительно все позволено. А дальше, конечно, все зависит от степени одухотворенности человека как носителя веры – в смысле до какой степени его вера позволяет ему предаваться «греху» без потери своего достоинства и сохранения целостности личности (как сейчас принято выражаться – субъектности).

Сказанное предполагает проверку каждым самого себя на крепость, безоглядность, полноту и неистовость веры. Потому что если внутри нас, нашего подсознания есть хотя бы элементарная частица сомнения, то все мгновенно рушится. Ни о какой вере и свободе воли не может быть и речи.

Вера в Спасение как победу над смертью на духовном уровне принимает форму Фаворского света – главного свидетельства причастности к истине. На материальном плане самым точным индикатором верности выбранного пути служит состояние героического восторга и экстаза, отрезающее все возможности для сомнения и рефлексии.

 

21 апреля

Писать об украинских «выборах» нечего. Вменяемым людям и так все очевидно. Все на поверхности. Проблема в том, признает ли Кремль их результаты. Если признает, вменяемых людей постигнет глубочайшее разочарование. А если еще Путин откликнется на предложение «встретиться» (после того, как оба кандидата объявили его врагом номер один), то что может служить более убедительным подтверждением, что пятая колонна уверенно рвется к власти (к сожалению, подтверждений с каждым днем все больше). Самое тревожное, что встреча на высшем уровне с Зеленским вполне реальна. В администрации его откровенно лоббируют. Лучшим индикатором станет поздравление от президента, премьера или кого-то из властных структур с «победой» и избранием. Господи, хватило бы ума хотя бы не поздравлять.

Когда говорят о «братском народе», которого якобы охмурили и зомбировали темные русофобские силы, на память приходят много фактов времен советской власти, которые свидетельствуют об изначальном, генетическом неприятии украинцами людей русской национальности. Если вспомнить историю, то можно отыскать немало примеров того, как украинская партийная верхушка вставляла палки в колеса и всячески притесняла русскую. Что стоят деяния одной только так называемой Днепропетровской мафии из ЦК КПСС. На ее счету огромное количество преступлений – начиная со сдачи Крыма и кончая развалом СССР. В поисковиках можно найти немало свидетельств. Кто не в курсе – поинтересуйтесь.

Вы думаете почему в СССР самым страшным кошмаром и наказанием для русского парня было попасть в армию? Да только потому, что там свирепствовала лютая дедовщина. И организовывали ее старшины – которые надзирали за новобранцами-срочниками. Причем старшины все поголовно, на сто процентов были украинцами (говорят, что за слово на букву ха сразу удаляют личный фейсбук, поэтому использую слово украинцы). И вот попадает русский подросток сразу после школы в лапы этакого «украинца». И для него начинается круглосуточный кошмар и издевательство. Сплошь и рядом такие бесконечные пытки заканчивались самоубийствами призывников (подчеркиваю – именно русской национальности). Скольким моих сверстникам не удалось пройти через все испытания – предпочитали смерть нечеловеческим унижениям. Не выдерживала неокрепшая психика. Будь моя воля, я предъявил бы Украине счет за геноцид русских парней во времена их армейской службы времен советской власти. Ну и заодно за все прошлые геополитические преступления.

Вам мало, что Украина вынуждена выбирать между двумя хроническими, оголтелыми русофобами? Причем страна пришла к столь плачевному итогу именно благодаря открытому и свободному голосованию. Никто никого не неволил. Я считаю случившееся абсолютно точным отражением настроений «братского народа». И никто меня не переубедит.

А теперь, господа из властных структур, признавайте результаты, поздравляйте с законным избранием, встречайтесь, ведите переговоры. В таком случае я вам не товарищ.

На грани банальности

Знакомый врач тетрадку исписанную мне подарил. Сказал, что не помнит, откуда она у него и кто ему ее когда-то отдал. И о какой больнице речь идет, он тоже якобы не знает. Скорее всего лукавит. Слава Богу, что тетрадку не выбросили, и она сохранилась. Думаю, ее никто до конца кроме моего знакомого так и не прочел. Он сказал, что его как врача чисто медицинская сторона истории заинтересовала.

– Случай явно уникальный, – мой собеседник сокрушался. – Если, конечно, все написанное – не плод воображения ненормального человека. Меня удивляет, что никто из моих коллег диагноз так и не поставил. Похоже, что пациента вовсе не лечили – даже историю болезни скорее всего кое-как вели. А без нее истину не установишь. Прочти – не пожалеешь. С точки зрения достоверности оцени. Заодно о моральной стороне ситуации поразмышляешь.

Я подарок знакомого как знак свыше воспринял. Вся история одну толстую и основательно потрепанную коленкоровую тетрадь в девяносто шесть листов занимала. Судя по почерку, в нее нетвердой рукой предсмертно уже ослабевший человек – причем из тех, о которых говорят, что они не от мира сего – все, что с ним происходило (вполне возможно, что в его воображении), записывал. Некоторые места вообще неразборчиво выглядели. Многие фразы не были дописаны. Тем не менее последовательность повествования автор полностью контролировал.

Я ничего не убавил и не прибавил. Всего лишь заголовок предпослал, а также на главы и абзацы разбил. Еще некоторые бессвязные фрагменты в законченные фразы оформил. В результате что-то вроде литературного произведения получилось.

Глава первая

Для меня теперь предельно очевидно, что никакими событиями дальнейшее мое существование вообще не будет отмечено, судьба моя банально и незатейливо сложится, и больнице, в которую меня теперь поместили, для меня последним в жизни пристанищем суждено оказаться.

Вот уже много недель немыслимая головная боль у меня последние силы отбирает. Я даже не помню, когда она началась – так долго она меня убивает. Поскольку надежды на исцеление у меня нет, то пытке моей нескончаемой уже никогда не суждено прекратиться, и только одна лишь смерть мои адские мучения навсегда оборвать сможет.

В прибавление к головной боли еще две вещи кончину мою скорую приближают. Еда, которую до рта донести невозможно. Настолько она зловонна и отвратительна, что мой организм больничную пищу с самого начала принимать отказался. Но такие вот несъедобные помои тут для всех одинаково обязательны. И еще запахи меня медленно убивают, которые с огромной помойки в распахнутые окна в изобилии вместе с мухами свободно врываются. Погода на дворе сейчас, в конце июля, самая знойная разгулялась. Мухи до огромных размеров на больничных харчах разжирели. Я на первом этаже возле самого окна лежу, за которым сразу помойка больничная расположена. Так что отбросы кухни и операционной прямо под моим окном сваливают. Иногда я силы в себе нахожу приподняться, чтобы на солнышко посмотреть, но вижу только горы недоеденной перловки, клочья окровавленных бинтов и ваты, огрызки хлеба, человеческие кишки, вырезанные внутренности и как в раскинувшемся перед моими глазами гнойном месиве тяжелые, с палец толщиной, белые черви со сладострастием копошатся. Мухи от жары совсем разленились, среди червей тихо сидят, тяжело им летать, откормленные, а потому мухи меня пока не особенно допекают. Но я чувствую, что как только жара спадет, ближе к осени они все в палату переберутся.

Вся больница – две серые пятиэтажки посреди двора, совершенно заплеванного, без единого деревца, кустика, без единой травинки, окурками, осколками бутылок, пивными пробками и собачьими испражнениями  загаженного и высоченным глухим бетонным забором тщательно обнесенного. В моей палате – человек пятнадцать, но она, видимо, коек на десять рассчитана. Здесь, как мне сказали, отделение для безнадежных, или онкологическое, как его тут по-научному называют.

Я от голода ослабел. Я про свое состояние хотя бы потому знаю, что мучительную  потребность в еде постоянно испытываю. И еще чувствую, что дай мне сейчас хотя бы немного нормальной человеческой едой подкрепиться – я бы тотчас же, может быть, даже с постели ненадолго поднялся, чтобы до туалета добраться. Но покушать мне проклятая вонь мешает, да еще в похлебке все те же помоечные черви, барахтаясь, плавают. Я их в миске как увижу – так рвотные позывы в глубине моего организма рождаются. Мало того, что из-за слабости мне под себя ходить прямо в постель приходится –  и по-большому, и по-маленькому, так меня еще и желчью рвет, потому что больше нечем. И такой замкнутый круг получается. Потому рвет, что кушать хочется, а поесть не могу, потому что рвота последние силы забирает. А рвоты и испражнений я хотя бы из чувства самосохранения не могу допустить, потому что всякий раз соседи по палате за то, что меня на их глазах выворачивает, и вокруг моей койки одни сплошные фекалии во все стороны расплываются, меня до смерти поколотить собираются. Всех возмущает, что после меня, во-первых, некому убирать, а во-вторых, мой пример для них заразителен – и их тоже вслед за мной как по команде выворачивать начинает. Поэтому я вообще ничего не кушаю и даже пить как можно реже стараюсь.

Медицинские сестры и врачи надо мной ко всему прочему смеются и издеваются. Вот, мол, странно, дескать, и удивительно, что лечить его вовсе не лечим, а лишь общее наблюдение за ним производим, а он все никак не помрет, хотя и от еды даже отказывается, привередничает, с червями и с мухами, видите ли, брезгует, а что мы можем поделать – мы ведь ему насекомых из супа вылавливать не нанимались.

Скорее всего – и я о том только и молюсь – головная боль свое дело сравнительно быстро сделает, и тогда, может быть, последние дни, Господом мне отведенные, мне в полном безумии и невменяемости завершить посчастливится. Кстати, я в себе первые признаки душевного помешательства недавно отметил.

Позавчера, кажется, утром просыпаюсь, то есть в себя прихожу – поскольку я ночами не сплю, а лишь временами куда-то проваливаюсь, сознание теряю – потом веки воспаленные с трудом поднимаю и вижу, что надо мной какая-то безобразная старуха склонилась. Седая, рябая, нос крючком – такая, какой бабу-ягу на детских картинках рисуют. Отверстием беззубого своего рта шамкает

и одну только фразу, как я расслышал, много-много раз подряд произносит:

– За каждый сломанный паровоз мне ответишь. За каждый сломанный паровоз мне ответишь. За каждый сломанный паровоз мне ответишь.

Тут бабкино лицо с крючковатым носом в облик моего лечащего врача превратилось. Иван Самуилович выпрямился и, назидательно мне пальчиком погрозив, говорит:

– Я к тому говорю, чтоб зубы у тебя не болели, чтоб кровью ты не истек. В тетрадку свою три имени запиши – Анфака, Иугалы, Фатутей.

Вслед за тем Иван Самуилович куда-то исчез, к двери задом попятившись.

Окончательно очнувшись, я понял, что старуха с Иваном Самуиловичем мне лишь привидеться могли, поскольку одежда на старухе не больничная была, а самая обыкновенная, уличная, и даже зимняя – что-то даже наподобие дырявого пухового платка редкие и спутавшиеся волосы покрывало. К тому же Ивану Самуиловичу такие фантастические глупости наяву вроде бы незачем говорить.

Под утро боль в голове особенно как-то усилилась, и я видение свое боли приписал, озадачившись, а потом, помню, приподняться было попробовал, но вся палата вдруг из стороны в сторону пошатнулась, и я обратно на подушку головой рухнул. На миг я облегчение даже в теле почувствовал. Я подумал, что все не­нормальности с головой у меня от слабости и истощения происходят, и что надо бы мне обязательно с волей собраться, отвращение побороть и еды как можно больше за завтраком скушать.

Примерно через час с чем-то в палату три сестры котел с мисками и ложками принесли. Больные с коек разом повскакивали, котел тес­ной гурьбой со всех сторон окружили, и несмотря на визги сестер, что говна всем навалом достанется, каждый порцию себе побольше урвать старался. Почти половина из пятнадцати человек, то есть кто еще ходить мог, в таких потасовках три раза в день ежедневно участвовали. Половину похлебки неизменно по полу разливали, потому что не на жизнь, а на смерть сражались. Порцией завладев, мужик каждый до своей кровати с миской добраться старался. Тем, кто не двигался, сестры в последнюю очередь к койкам миски с ругательствами подносили:

– Сил наших на вас не хватает. Хоть бы поскорее сдыхали.

В конце концов все по своим койкам рассаживались, глубокий вдох делали – чтоб дыхание задержать и от запаха уберечься – и похлебку быстро-быстро заглатывать начинали, изредка мух и червей попадавшихся  с ложки сбрасывая. Мне же миску никто сегодня не поднес.

Я к ближайшему соседу как можно вежливее решил обратиться, чтобы он порцию для ме­ня взял, если, конечно, для него моя просьба не слишком затруднительной пока­жется. Но когда я желание свое, еле языком от слабости двигая, здоровенному какому-то мужику высказал, то он вместе с миской ко мне всем туловищем повернулся, с интересом меня с ног до головы вдоль всего оглядел, тупо в ухе ковыряясь, оскалился, перегаром водочным дыхнул и, от еды оторвавшись, мне пояснил:

– Тебе, – говорит, – хавки давать больше не велено. Доктор запретил, понял? Потому как ты все равно жрать толком не жрешь, а суп ложкой своей облизанной пакостишь. А после тебя никто к твоей миске притрагиваться не решается, потому как, может, ты заразный какой тут ва­ляешься.

После чего мужик, словно бы спохватившись, на другую сторону койки, спиной ко мне пересев, подальше от меня отодвинулся.

Слезы к горлу вдруг у меня подступили. Я их подавил, поскольку вспомнил, что на мужика мне нечего обижаться, и что вчера еще во время вечернего обхода больные и сестры озлобленно все разом на меня доктору жа­ловались:

– Ничего, доктор, не ест, а только продукты портит.

– Одну ложку еле-еле через силу проглотит, а после от еды сразу отказывается.

– Не знаем прямо, что с ним делать. Измучились.

– Тут, профессор, и без того кругом все голодные постоянно.

– И пусть даже не думает, что мы после него доедать станем.

– Он, Иван Самуилович, всем своим поведением недовольства в обществе порождает.

Доктор Иван Самуилович Бальтерманц, мужчина средних лет и солидной внешности, как я понял, главным врачом нашей больницы работает. Потому что все с ним почтительно разговаривают. Никто, как я слышал, даже не сомневается, что именно он и есть та самая медицинская знаменитость, которая на весь мир известностью своей популярна. Во всяком случае Иван Самуилович ежедневно и при каждом обходе всех сестер в своей гениальности уверяет.

В ответ на жалобы Иван Самуилович сначала сурово только нахмурился, но сразу с улыбочкой издевательской ко всем присутствующим категорически обратился:

– А коли не ест, так больше его и не кормите.

И, совсем уже подобрев, пошутил:

– Пусть у Бога своего еду по вкусу выпрашивает.

Все в палате вокруг доктора дружно захохотали. Видимо, успехом ободренный, Иван Самуилович, заглядывая кому-то в рот, язвительно балагурил:

– А то ишь, говорили мне, что он всякие молитвы тут нашептывает. Правда?

Больные, улыбаться продолжая, хором ему подтвердить поспешили:

– Правда, правда, – со всех сторон до меня донеслось. – Каждое утро и вечер молится.

– А то еще днем иной раз нет-нет да и перекрестится.

– Ну вот, – благодушно Иван Самуилович продолжал, – ежели он тут церковь устраивает, так значит – верующий он, а ежели он в Бога верует, то какая с него государству выгода получается? А никакой. Вот когда помрет – тогда дело другое. Мы его разрежем и посмотрим, что у него внутри такое находится. И тогда мы с него уже чисто научную  выгоду поимеем.

Больше половины больных пьяно хохотали. Сестры тоже навеселе были. Раскрасневшиеся лица их на доктора не отрываясь похотливо смотрели. Все недавно покушали, спиртом и что у кого нашлось взбодрились, а потому веселились.

– Придется, видно, – доктор улыбнулся, – политинформацией у вас в палате заняться.

Помимо лечения больных на главврача обязанности пропагандиста, лектора и политинформатора по партийной линии возлагались. Такая честь предполагала, что Иван Самуилович из всего больничного персонала был  единственным, кто правом обладал о политике разговаривать.

– Вот, скажем, – Иван Самуилович продолжил, – мне в Америке бывать при­ходилось.

Лица сестер при упоминании об Америке восторгом окрасились. Доктор паузу минутную выдержал. Видимо, ждал, когда его рассказать о заграничной жизни попросят. Все сразу наперебой закричали:

– Ах, расскажите, расскажите, расскажите, расскажите, расскажите.

Довольный собой, Иван Самуилович согласился:

– Ну хорошо, уговорили. Расскажу вам, так и быть, про Америку.

Рассказ  Ивана Самуиловича про  Америку

 Мы, делегация советских врачей, в Америку для того поехали, с целью посмотреть, как у наших зарубежных коллег дело медицины поставлено. Надо вам заметить, что в Америке среди врачей безработица про­цветает, а потому с нашей специальностью людям там нечего делать. Поскольку у них безработица, то монополии пособия безработным платить не хотят, поскольку лишние расходы для их кармана не выгодны. И вот монополии на хитрость идут. Они специальный указ в газетах печатают, что, дес­кать, что-то у нас рабочих слишком много появилось, а потому давайте-ка их уничтожением скорее займемся. И предлагают: «Рабочего убьешь – триста долларов получи». Чтобы материально население заинтересовать рабочих отстреливать. У них там все отношения на материальном чистога­не и наживе построены. И вот такая пальба но всей Америке поднимает­ся, что после шести вечера на улицу погулять никто не выходит. Из-за того, что гангстеры по указке капиталистов на рабочих охотятся.

Ну, понятно, нас на каждом шагу спрашивали, сколько рублей, дескать, у вас в СССР клизму стоит поставить? Мы, советские врачи, конечно, только улыбаемся. Говорим, что у нас в стране всех бесплатно вылечивают. А они не верят, тоже нам улыбаются. У них клизму пос­тавить один миллион долларов стоит. Так мы и не смогли принципы взаимопонимания  между нашими странами выработать.

Понятно, что ихние врачи все давным-давно лечить разучились. Такие обстоятельства проще простого объяснить. Цены на медицинское обслуживание постоянно растут, трудящиеся к врачам ходить перестали – дорого, мол, для кармана обходится. Не удивительно, что практика у ихних врачей постепенно исчезла.

Понятно, что все они нас каждый день обрабатывали, чтобы мы в Америке остались и на родину бы обратно не ехали. Золотые горы сулили. «Мы тебя, – говорят, – Иван Самуилович, Нобелевским лауреатом вмиг сделаем». Только, мол, соглашайся. Понятно, что я от всех ихних предложений с гневом и возмущением отказался. Костюм дакроновый в магазине вот купил и домой в СССР, как видите, возвратился.

Долгие аплодисменты в награду доктору за рассказ сразу достались.

– Так что, – доктор почему-то глядя на меня резюмирозал, – кого наше бесплатное лечение не устраивает, те могут в Америку уезжать. Мы насильно держать не будем.

Собравшаяся аудитория его слова одобрительным гудением и гневным шипением в мой адрес старательно подтвердила.

– Послушайте, сестра, – Иван Самуилович оживился, в мою сторону кивнув, – а с каких пор он у нас, не помните?

Одна из девушек, рыгнув, торопливо ответила:

– Ой, профессор, с самой зимы, кажется.

– М-м… Сейчас июль. Считай, август. Стало быть, уже около восьми месяцев?

– Точно, профессор, не могу сказать, когда его к нам доставили, – пошевелив губами, бойко ассистентка ответила.

Иван Самуилович как раз в тот момент больных осматривать перестал и сам себе раздумчиво произнес:

– Долговато что-то для онкологического. Однако какая чудовищная сопротивляемость организма.

Доктор, вниманием всех почти больных кроме меня удостоив, в следующую палату дальше направился, а я к их разговорам прислушиваться утомился и, глаза прикрыв, как бы в такой же самый, что и сейчас, после моего разговора с мужиком, полусон от слабости перенесся. В пос­леднее время отчаяние ко мне в душу потихоньку и незаметно стало про­крадываться. Молитвы же с давних пор единственным средством, которое меня от безысходной тоски пока еще берегло, для меня оставались. Иной раз я в воспоминания погружался. Полусон самым удобным состоянием для размышлений о прошлом вдруг сделался. В дрему погрузившись, мне самое начало моего больничного существования вспомнилось.

Ни из близких, ни из знакомых никого вообще у меня к зиме кроме Катеньки не осталось. Она тогда и «скорую помощь» для меня вызвала, когда я, сознание потеряв, целых два дня в комнате в одиночестве провалялся.

Когда меня в больницу доставили, то я еще на порядки здешние с интересом первое время реагировал. Многое меня, хотя и не сильно, но удивляло. Особенно странным мне, к примеру, казалось, что сестры с больными при всех не стесняясь на койках прямо сношались. Сестрам для лечебных надобностей спирт выдавали. И сестры казенным спиртом прямо с утра любимчиков своих из мужского отделения угощали. И сами по нескольку раз к мензуркам прикладываться успевали. Потом сестры уже к кому попало без особого разбора в кровати ложились, и довольно шумная оргия в таких случаях у них начиналась. Когда какой мужик двигаться уставал, тогда сестра из-под него выкарабкивалась или с него соскакивала и к дру­гому не занятому мужику на койку в возбуждении перебиралась. Как раз к дневному обходу, который несмотря на ни на что ежедневно с пунктуальностью точной совершался, сестры сексуально насытиться кое-как с трудом успевали. На ходу халаты одергивая и волосы поправляя, девушки между собой шутливо переговаривались:

– С голодухи-то у мужиков потенция повышается, а быстро шевелиться – от такого питания силы отсутствуют.

– Оттого-то часто менять их приходится.

– Скольких ты перепробовала?

– После пятого не считала. А ты?

– А я с троими только успела.

– Ничего, следующий раз упущенное наверстаешь.

К большой, однако, для меня радости, сестры, словно сговорившись, с первого же дня моего появления меня избегали и к участию в своих соитиях меня не склоняли – очевидно, благодаря особому моему положению. Сразу после моего сюда вод­ворения меня трое докторов со всех сторон щупали и сразу же на одном выводе единодушно сошлись. Свое заключение мне они высказать поспешили. Сказали, что моя болезнь в науке еще никому пока не известна, лекарств поэтому от нее, естественно, не придумано, так что до смерти моей, которая буквально со дня на день непременно последует, определенного ничего толком выяснить, к сожалению, не предвидится.

– Зато, – говорят, – после вскрытия на вашем примере мы подоб­ных больных исцелять, возможно, научимся.

И как каждого, кому они диагноз даже приблизительно не могут поставить, меня в онкологическое отделение лечиться направили.

Со своей незавидной участью я со временем полностью примирился. О смирении моем даже то говорит, что я на отказ мне в пище без особого волне­ния среагировал. Что ж, так даже к лучшему. Скорее смерть насту­пит, хотя и грех большой – смерти себе самому желать.

Больше никаких знаменательных случаев из сумерек своего больничного жития я не вспомнил.  Конечно, за исключением того отрадного эпизода, который приключился,  когда Катенька меня навестить приходила.

Глава вторая

Катенька, последняя моя перед смертью знакомая, просто-напросто соседкой мне приходилась. Она комнату этажом выше в бараке нашем весь последний год занимала. Барак наш на окраине Москвы среди десятков одноэтажных и двухэтажных бараков затерялся. В нашем – два этажа. Если от Катенькиной комнатенки по лестнице спускаться, то на первом этаже по пути к выходу в мою дверь непременно лицом упрешься. Каким образом Катенька за год до моей    болезни в бараке нашем поселилась, я не знал, пока она мне сама о себе не рассказала.

Все бараки нашего района почти одни рабочие населяли – те, кто на огромном литейном заводе работали. Завод наши бараки и строил. Само предприятие буквально в двух шагах днем и ночью дымило. В нашем ба­раке почему-то каждая семья всегда отдельную комнату занимала, что как роскошь воспринималось, потому что в других бараках во многих комнатах по две, а то и по три семьи проживали. Так что в некотором роде наш барак репутацию привилегированного имел. Семьи рабочих быстро численно увеличивались. Почти каждый год по одному ребенку в семье прибавлялось. Десять-пятнадцать человек в восьмиметровой комнате – еще баловством считалось. В одном бараке семей до пятидесяти поселя­ли. Все жители, с детских лет до глубокой старости, в три смены на заводе трудились.

Прямо в своей комнате я и родился. Так всю жизнь мы со старшим братом в ней прожили. Своих родителей я не помню. Брат без вести лет десять назад пропал. Видимо, куда-то в другой город уехал, потому что милиция его долго искала, но не нашла. Больше я ничего ни о чем не могу сказать, потому что ни с кем в нашем государстве никаких отношений никогда не поддерживал, а следовательно – никакого понятия о том, что вокруг делается, не имею. Все сказанное я только для одной цели вспоминаю – чтобы о Катеньке удовольствие иметь размышлять. Так что я об одной Катеньке и буду думать.

Первый раз дело вечером происходило. Тому уж, наверное, сейчас года два будет. Однажды вечером время, которое до ночи и до сна мне осталось, я за книжкой тихонечко коротал, как вдруг слышу – кто-то ко мне в дверь слегка и крайне вежливо постучался. От страницы глаза оторвав, я себя на мысли поймал, что уже несколько месяцев ко мне в дверь совсем не стучали, а потому гостю своему запоздалому открыть поспешил.

Дверь отперев, несколько я разволновался, сердце даже учащенно забилось – настолько неожиданно для меня было девочку на пороге увидеть. Она в меня приветливо и ласково вглядывалась. Приблизительно лет двенадцать, от силы – тринадцать на вид я бы ей дал. Меня ее ослепительная красота и сказочность поразила. Стройненькая, высокая – почти одного со мной роста – с длинными ножками, которые из-под простого ситцевого халатика до пола вытягивались, с аккуратненькой густой челочкой над огромными голубыми глазищами, большеротая, и по ее худеньким плечикам золотистые волосики распушились – вот какой красивенькой сказочной принцессой Катенька моя оказалась. Она сразу же первая заговорила:

–  Ой, –  говорит, –  мальчик какой, –  на меня, –  симпатичный. Можно я  к вам на минуточку забегу?

–  Пожалуйста, –  отвечаю, слов не находя, –  только у меня постель не застелена, я потому что спать уже собирался.

–  Ха, ха, –  мне она, –  у меня что ли застелена?

Сразу в комнату прошла и на мою кровать, для сна совсем приготовленную, сперва быстро уселась, но тут же на спину откинулась и лежит, по сторонам глазищами бегая.

– Вполне, –  говорит, –  у вас чисто, аккуратненько, и от вас уходить мне чего-то не хочется. Тем более, что парень мне сегодня такой противный, такой противный достался. Но может быть, он на мне еще женится. А давайте мы с вами что ли поженимся? Я ведь изменять тогда окончательно перестану и даже совсем заботливой сделаюсь. И мы обе наши комнаты сдадим и отсюда куда-нибудь далеко-далеко переедем. Ох, и весело нам тогда вместе выпивать будет и закусывать.

На секунду говорить она перестала. Я ни слова от неожиданности не мог из себя выдавить.

– Ах, – потом она говорит, – я уже опять возбудилась. Давайте с вами сейчас поскорей посношаемся и я к парню своему наверх побегу, а то он уже, наверно, волнуется, хотя парень гадкий такой попался, таких нахальных парней у меня давно не было. Нут чего вы растерялись? Чего раздумываете? Я ведь вам задаром отдаться хочу. Что ли не видите? Вот смеху-то. Парень мой ничего сейчас не узнает. На секунду лишь выбежала, а все равно не могу воздержаться.

При последних словах девочка пуговицы на халате одну за другой нервно расстегивала. Потом торопливо из халатика выпрыгнула и в одних буквально чулочках передо мной – даже без трусиков оказалась. Чулочки на двух круглых резинках, которые ее ножки выше коленок обхватывали, держались. Неразвитые грудки голову мне кружиться заставив, ослепительно розовели. Девочка, к двери стремительно подбежав, в замке ключом повернула и рукой прохладной меня обняв, снова на постель вместе с собой меня повалила. Пока мы падали, она у меня в брюках пуговицы расстегнуть моментально успела, и до того все действие ловко у нее получилось, что я даже и опомниться не успел, как ножками она меня всего обхватила и к себе плотно-плотно прижала. Только ее дыхание сладкое я на своих губах с вожделением чувствовал.

Я ничего больше не помню. Я одну лишь радость, сплошной божественный восторг всей душой впитывал. Мне показалось, что от счастья я умру, потому что дыхание у меня от восторга прекратилось. Девочка ножками в такт нашим раскачиваниям взмахивала, и ее пяточки по моей спине усердно елозили. И от ее движений ритмичных вместе с возбуждением нарастающим дух мне от неземной радости как бы жутью щемящей как при падении в пропасть захватывало.

Сколько наше блаженство продолжалось, я сказать не могу. Я только тогда очнулся, когда, как у Пушкина, миг последних содроганий наступил. Девочка всего одну минуту подо мной неподвижно лежала. Потом сразу с придыханием мне в ухо шепотом говорит:

– Ах, миленький, я такое забвение давно не испытывала. – И в губы меня поцеловала. – Ну, – говорит, – мне теперь к парню надо торопиться. Если бы вы знали, как не хочется. Он ведь поди до утра меня от себя те­перь не отпустит.

Мы с постели поднялись. Пока девочка в халатик запахивалась, она зачем она ко мне приходила рассказывала:

– А я к вам – водки у вас попросить думала. Парень мой говорит, что без водки он сношаться не может, а когда мы с ним на улице познакомились, то магазины уже закрыты были. Так что водки у вас до утра одолжить не найдется?

– Нет, – говорю, – к прискорбию, ни капельки не осталось. Потому что я, водку купив, сразу всю бутылку до дна выпиваю.

 – Ах, – отвечает, – жалость конечно огромная получается, потому что на своем этаже я у всех спрашивала, и мне в точности так же все ответили.

Поразмыслив, она продолжала:

– Ну чем бы его тогда возбудить? Ведь я с ним, поди, только измучаюсь. Ах, ладно, в крайнем случае пососать придется – авось хоть так встанет. А заварочки чайной у себя не поищите?

– Заварки, – отвечаю, – у меня много закуплено.

– Ну тогда мы хоть чайку себе разогреем.

Я у себя в шкафчике пачечку зеленую разыскал и девочке целиком всю его протягиваю.

– А вы мне, – просит, – лучше на двоих немного только отсыпьте, чтоб еще и вам на утро осталось.

– Да ничего, – возражаю, – у меня еще где пачка, может, отыщется.

– Ну ладно, – говорит. – До свиданья тогда, миленький.

Уходя, на иконы в киоте показывает.

– Вы чего, – спрашивает, – Богу молитесь?

– Да, – отвечаю, – потихонечку иногда молюсь.

– А-а, – говорит.                                                                         ^

И ни слова больше не произнесла. Только, загадочно и нежно на меня взглянув, дверь отперла и по лестнице наверх к себе поспешила.

Я один остался. Дверь за ней затворил. Читать мне что-то больше не захотелось, и я в постель смятую и основательно следами нашей любви перепачканную с внутренним удовольствием забрался.  Сон, безмятежный, счастливый, в первый раз за много лет без молитвы на меня опустился. И ничего мне в ту ночь вообще не приснилось.

Глава третья

На следующее утро я поздно проснулся – только к полудню глаза открыл. Комнату, солнышком озаренную, пристально оглядел и как бы не своими глазами ее увидел. Истома летняя, с улицы на меня наплывающая, меня в плен взяла, одолев. За окном тявканье собак, чириканье птиц и ругательства раздавались. Мужики, которым во вторую смену работать, все утро недалеко от моего окна в домино, переругиваясь, играли, костяш­ками стукая. Мне снова заснуть, забыться, просто лежать и ничего не делать хотелось. Я лежал и в глубине души чувствовал, что вот-вот девочка обязательно меня навестит. Ведь не мог же роман наш стремительный ничем так стремительно завершиться. Но еще и получаса, к радости моей не кончилось, как девочка как давеча кулачком в дверь стукнулась.

Из кровати как был голый вскочил, я дверь перед ней отворил, и она заспанная, во вчерашнем халатике ко мне всем тельцем, тонким и гибким, близко-близко прижалась. Я заметил, что чулочки почему-то у нее местами сильно изодраны.

– Соскучились? – говорит. – А я совсем не спала. Как ко мне с вечера пристал. Сам сношаться не может, а лезет. «Без водки, – так и говорит, – не могу». Потом как стал царапаться. Я ему;по-хорошему: «Ой, миленький, осторожнее. Мне же больно». А он еще больше щиплется да корябается.

Девочка халатик распахнула и мне тельце голенькое показала. По грудочкам и на животике толстые свежие царапины местами еще кровоточили, а на шейке и по плечикам девочкиным несколько глубоких укусов со следами от зубов темнели. Луч солнца, случайно упав, огромный кровоподтек возле пупочка-ямочки высветил.

– Представляете, я его член всю ночь во рту продержала,  а он буйный такой оказался – никак не заснет. И хоть убей – ни в какую не возбуждается. Под утро наконец успокоился. На работу пошел.  Я ему: «Сколько-нибудь денег на еду хоть оставь. Кушать-то мне надо». А он только: «Вечером,  – говорит,  – снова приду. Ты мне нравишься. Водки принесу, под кайфом попробуем – тогда с тобой рассчитаюсь». Я ему: «Давай хоть чулки новые к твоему приходу куплю». – «Ничего, – говорит, – дома ты и без чулков посидишь». С голоду не умрешь, мол.  С тем и ушел. А я часа два еще поспала и к вам скорей поспешила. Он ведь утром сношаться со мной не смог,  а я уже опять возбудиться успела.

И девочка тут же меня к кровати нетерпеливо стала подталкивать.

В первую секунду я, попятившись, растерялся. Кровать краем под колени мне сзади уперлась, и я, равновесие потеряв,  спиной поверх одеяла повалился. Девочка ладошками мне член нежно погладила, и от прикосновения ее ласкового он в тот же миг возбудился. Трусиков на девочке как и вчера не было, и она, ножками меня обхватив, поверх меня ловко уселась.  Член мой в животик ее горячий и влажный глубоко погрузился. Прежде чем сознание от наслаждения потерять, я почувствовал, как девочка куда-то в голубую и счастливую даль верхом на мне радостно поскакала.

Когда экстаз меня из объятий своих выпустил, я увидел, что девочка никак отдышаться не может. Рядышком со мной лежит и, себя успокаивая, между ног себя ладошками трогает. Дрожь мелкая от непрошедшего еще возбуждения девочку слегка колотила.

Отдышавшись, она концом простыни сначала у меня, а потом у себя между ног тщательно вытерла. Там все мокро было, потому что из девочки какая-то жидкость еще вытекать продолжала. Чтобы молча не лежать, я к ней обратился:

– А почему вы, – спрашиваю, – чулочки никогда с себя не снимаете?

– Потому что, – отвечает, – в чулках когда, то парни сильней возбуждаются. Так меня парень один научил. Я сейчас домой приду и дырки на чулках зашью – вот тогда с нитками еще развратнее будет выглядеть.

– А почему, – спрашиваю, – вы о возбуждении своих парней так сильно заботитесь?

– Господи, – воскликнула, – разве непонятно? Сейчас парни интерес всякий к сношениям потеряли. Ни у кого не стоит. Удовлетворения никакого не доставляют. Один выход – по несколько человек на ночь к себе пускать. Я иной раз по пять человек к себе приводила – только паршиво такие коллективные сношения для меня всегда оборачивались. Парни как напьются – обязательно очередь устанавливают. Каждому непременно первым быть хочется.  Драка начинается. Ну и мне всякий раз достается.  А утром соседи в милицию на меня жалуются.

Несколько минут мы в молчании пролежали.

– Надо бы позавтракать, – девочка заметила.

Я поднялся. В шкафчике у меня полбуханки черного засохшего, сырок плавленый, луковица и банка консервная с кильками в томате оказались. Всю еду я на столе перед девочкой выложил и на кухню пошел чайник ставить. Кухни у нас на каждом этаже две. Одна в одном конце коридора, а другая – в другом. Пока мы с девочкой кильку кушали, чайник вскипел. За чаем мы обычный житейский разговор продолжали.

– Как вас зовут? – у девочки спрашиваю.

– Ах, мы с вами друг другу и не представились. Меня, миленький, Катенькой зовут. А вас как?

Я имя свое назвал и на улыбку на Катенькином лице радостную удивился.

– Ах, – Катенька воскликнула, – у меня братика тоже Ванечкой звали. Только он умер. Годика ему не было, как он колбасой тухлой отравился. Мы его в деревню на кладбище отвезли. Мама моя сразу водки много пить стала. Она рассказывала, что пока они в деревне с сожителем жили, она понемногу пила, а когда в город переехали, то сильно злоупотреблять начала. А когда Ванечка умер, то она вообще без всякого удержу как с цепи совалась. Сожитель ее, от которого мы с ванечкой у мамы родились, маму каждый день после Ванечкиной смерти избивать стал – чтобы она поскорее умерла. Тогда наша комната ему бы досталась. Я-то думаю, что именно он Ванечку колбасой червивой с умыслом накормил. Бывало за день он маму всю истерзает, несколько ребер у нее выломает, а потом когда устанет, то на меня орет: «Погоди, – грозится, – старшую тварь когда прикончу, тогда и за тебя, младшую, быстро возьмусь. У меня, – кричит, – двоих одновременно на тот свет оправить сил не хватает. Иль фо эвитэ де курир плюзьер лэвр а ла фуа. Что толку, что я тебя после матери обиссиленный избивать буду. Я, – кричит, – кровь на войне проливал, а потому на комнату все права от государства имею. Нет у нас такого советского закона, чтобы фронтовику старость спокойную негде было бы провести. Я на кухню или во двор от него убегала, а соседи меня ловили и к нему в комнату силой заталкивали, а сами радовались, что скоро жильцов в бараке нашем перенаселенном меньше останется. Мне тогда восемь лет было. Он мне череп три раза кулаком проламывал. В девять лет он увидел, что я подрастаю, и меня в первый раз изнасиловал. Помню, как пьяный с партийного собрания прибежит, мама на кровати лежит, умирает. Он ее в грудь несколько раз кулаком стукнет, на пол спихнет и меня вместо нее на кровать кинет. Он меня несколько секунд всего имел, а потом прямо на мне засыпал. Мама говорить тогда уже не могла. У нее из горла только кровь струйкой непрерывной текла. Я лужицу кровавую на полу подотру и во двор к парням убегу. А они меня в кусты ведут сношаться. А что? Мамин сожитель только меня распалял, а удовлетворения от него никакого я не получала. В роще за бараками меня все соседские мужики по очереди имели. Мама, помнится, долго не умирала. Мы уже ее кормить совсем перестали, а она такая живучая была. А потом сожитель ее мне на счастье с завода однажды не вернулся. Говорили, что его пьяного на работе прессом прихлопнуло, а кто-то видел, как он в котел с расплавленным металлом кувыркнулся. Через несколько дней и мамочка моя в крематории очутилась. Сначала я на станции жила и с мужчинами где придется ночевала, а потом услышала, что барак сгорел, его соседи все-таки подожгли, в исполком пошла, и мне в вашем бараке комнату выделили. Только с одним условием – что я на заводе буду работать. Еще когда мне семь лет исполнилось, сожитель мамин меня на наш завод ученицей устроил. Я два дня на станке учиться пробовала, а потом мне тяжело стало. И я больше на завод не ходила. Ах, одна я на всем белом свете осталась. А давайте с вами что ли поженимся и тогда комнаты сдадим и куда-нибудь переедем?

Я Катеньку, невесточку свою, которую Богородица в самые черные дни мне для спасения послала, ни разу не переспрашивать и не перебивать старался, пока она мне обыкновенную свою незатейливую историю перессказывала.

– Катенька, – только ей и сказал, – мы, конечно, с вами непременно поженимся, и ужасно счастливо вместе жить будем, но только нас батюшка в церкви не повенчает, потому что вам еще слишком мало лет, наверное, исполнилось.

– То-то и оно, – Катенька моя вздохнула, – что мне до четырнадцати еще целый год ждать, и нас в загсе поэтому не распишут. А со скольких лет в загсе заявления принимают? Но ничего, мы ведь с вами каждый день друг к другу в гости заходить будем. Тем более, что с вами одно удовольствие сношаться. Вы, наверное, потому такой темпераментный, что водки много не употребляете. А я вот не могу долго без водки обходиться. Но ничего, я вас скоро научу, как надо, чтобы много выпить и не заснуть. А денег я на мужчинах как-нибудь для нас двоих на водку всегда при желании заработаю.

– Катенька, – спрашиваю ее, – а как вы так делаете, что ребеночка у вас не получается?

– Тут поневоле, – отвечает, – не забеременеешь. Я уже девять раз сама из себя зародышей выковыривала.

– Ах, – я воскликнул, – так ведь какой же грех большой, незамолимый вы, Катенька, совершаете.

– А мне, – спрашивает, – с младенчиком потом не грех мучиться? Куда я мужчин приглашать буду, если в комнате ребенок кричит-надрывается? Разве при орущем дитя приятно сношаться? Да вон, соседку нашу взять. Дите родив, тут же от него избавилась. «В деревню, – говорит, – к маме отправила». Только я думаю, что она его просто-напросто в пруду за бараками утопила. Потому что через несколько дней из нашего пруда мальчишки младенчика дохленького выловили. Наверняка ее, а может и еще чей.

Катенька при своих воспоминаниях нисколько не расстраивалась. Сидела, рассказывала и пальчиком в носу ковыряла.

– Господи, – ее спрашиваю, – Катенька, а в Бога вы хоть сколько-нибудь веруете?

В ответ Катенька бровками своими насупилась.

– В Бога-то? Лучше давайте я вам расскажу, как я в деревне с мамой раньше жила. Такая ли я была. Я ни об чем не тужила. Точно птичка на воле порхала. Маменька во мне души не чаяла. Как куклу меня наряжала. Работать не заставляла. Что хочу, то и делаю. Я бывало рано встану. Коли летом – так на ключок умоюсь схожу. Водицы с собой принесу и все-все цветы в доме полью. У меня цветов много было. Потом с маменькой и со странницами в церковь пойдем – у нас полон дом странниц да богомолок был. А из церкви придем – за какую-нибудь работу сядем. Больше по бархату золотом. А странницы станут рассказывать, где они были, что видели, жития разные. Либо стихи поют. Так до обеда время и пройдет. Тут старухи уснуть лягут, а я по саду гуляю. Потом к вечерне, а вечером опять рассказы да пение. Так хорошо было. И до смерти я в церковь ходить любила. Точно бывало я в рай войду и никого не вижу, и время не помню, и не слышу, когда служба кончится. Точно как все в одну секунду было. Маменька говорила, что все бывало на меня смотрят, что со мной делается. А знаете, в солнечный день из купола такой светлый столб вниз идет, и в том столбе дым – точно облако ходит. И бывало я вижу, будто ангелы в том столбе летают и поют. А то бывало ночью встану – у нас тоже по всей избе лампадки горели – да где-нибудь в уголке до утра и молюсь. Или рано утром в сад уйду – еще только солнышко восходит, на колени упаду, молюсь и плачу, и сама не знаю, о чем молюсь и о чем плачу. Так меня и найдут. И об чем я тогда молилась, о чем просила, не знаю. Ничего мне не надобно, всего у меня довольно было. А какие сны мне снились. Или храмы золотые, или сады какие-то необыкновенные. И все невидимые голоса поют, и кипарисом пахнет, и горы и деревья будто не такие, как обыкновенно, а как на образах пишутся. А то будто я летаю. Так по воздуху и летаю. И теперь иногда снится – да редко, да и не то.

Катенька отчего-то вдруг взволновалась.

– Мы с вами пока разговаривали, – говорит, – я опять вас особенно что-то захотела, потому что давно вы уже со мной не сношались.

Я с удовлетворением сладострастным объятия Катенькины предвкушал, а потому лишь чувственно улыбнулся, когда она к члену моему пальчиками и ротиком потянулась. Снова его старательно поласкав, Катенька с вожделением меня обняла, губки ее мокренькими стали, и дырочки в носике, затрепетав, как-то расширились, и воздух от дыхания через них туда-сюда с шумом проходил. Крепко-крепко обнявшись, мы с Катенькой телами слились. И так тот день до вечера мы между любовью божественной и разговорами пустяковыми коротали. Между делом я ей о себе всего во множестве нарассказывал. Объяснить попытался, почему среди торжества атеизма в наши дни Господу особенно необходимо молиться.

Когда в комнате от темноты уличной потемнело, Катенька из объятий моих вылезла и с постели поднялась.

– Ах, – вздохнула, – скоро, наверное, вчерашний парень придет. Пора мне наверх к себе идти.

– Так уж, – возражаю, – и пора? Ах, Катенька, вы бы туда не шли.

– Да я от вас никогда в жизни бы не ушла, а у вас бы навечно осталась. Только как же тогда получится? Выходит, парень меня напрасно ждать будет? Он же водку принести обещал. И обещание свое он, чует мое сердце, выполнит. А я водку со вчерашнего дня не пила. Сильно так хочется. А вы меня всего-то до завтрашнего утра переждите – я когда с парнем расстанусь. Всего-то одну ночь вам потерпеть и в одиночестве переспать придется. А утром я к вам опять прибегу.

На прощание взасос меня с силой страстной поцеловав, Катенька меня одного в комнате стремительно оставила.

Без мыслей поразмыслив, я чаю себе пошел заварил. С хлебом его сам с собой как всегда без сахара с блюдечка выпил. Потом в полку, где книжки стояли, наугад ткнулся. Первый же попавшийся переплет открыв, с трепетом к чтению приготовился. Вот какую книжку Господь мне в руки вложил.

Троицкий патерик, или Сказания о святых угодниках Божиих (числом до 92-х) под благодатным водительством преподобного Сергия в его Троицкой и других обителях подвигом просиявших

 С начальных же строк я от суеты житейской, дух мой скверной методически сокрушающей, духом в тихие пустыни, в леса и дебри дремучие перенесся. Там, среди загробной тишины келий святые наши подвижники в равноапостольской своей красоте подвизались, и жизнь их, подвигам самоиспытания духовного и очищения сердечного целиком посвященная, к Господу и блаженству вечному устремлялась. И если когда-то Русь наша православная крепка была, и если посередь треволнений дьявольских, другие народы католические обуревающих, она скалой незыблемой возвышалась, то всей своей мощью и крепостью она первее всего им, от мира бежавшим великим в смирении своем духа Христова носителям обязана. Именно они, святые люди и угодники Божии, подобно светильникам благодатным, всюду, во всех пределах святой нашей Руси тот небесный и чистый огонь, который жизнью духовной и праведной называется, в усердии своем трепетном без устали возжигали. И повсюду, по всей нашей православной России дух человеческий с их помощью к небесам устремлялся и сердца людские их примером жизненным и молитвами ихними к Господу приобщались. У них наш народ русский, как по Божьи существовать надобно, научался, как Господу и Государю императору нашему в доброй христианской совести послужить и своего ближнего смиренной любовью истинной возлюбить. И поныне, во времена наши самые атеистические жития святых угодников Божиих, как звезды с неба церковного путь наш тернистый в смирении освещают. И поныне, читая их, мы не только дивным подвигам ихним изо всех сил удивляемся, но и в своем сердце некое тайное влечение ощущаем – хотя и в малой мере, но в своей личной жизни теми правилами, которыми они жили, руководствоваться, тем путем сладким и мученическим направляться, которым они до нас направлялись. Потому-то мы и тоску в себе постоянную чувствуем, потому что бессознательно вопросом мысленным озадачены. Сами-то мы отчего как они по-Божески не живем? Отчего многих из нас трясина дьявольская с головой поглотила? И о счастливы мы бы тогда как оказались, если хотя бы издалека за ними последовали.

И еще один благословенный день за чтением благолепным у меня завершился.

Глава четвертая

 Следующий день темным, пасмурным выдался. С неба серым дождиком моросило. Зябко под одеялом поеживаясь, я на Катенькино отсутствие удивлялся. Видать, слишком сильно за минувшие полтора дня я к ней на счастье или на беду свою успел привязаться. Рассудив, что в день такой как будто прямо осенний сонливость поутру особенно одолевает, я осознал, что Катенька скорее всего выспаться подольше решила, а потому увидеть ее не скоро еще приготовился. Однако Катенькин стук намного раньше предвиденного я услышал и в радости поскорее отпирать бросился.

Одной рукой дверь открыв, другой я тельце Катенькино обхватить только было собрался, но не одну ее за дверью стоявшую увидев, в озадачении замешкавшись, опешил. Рядом с ней еще какой-то молодой человек с ухмылкой подвыпившей пошатывался и, равновесие чтоб сохранить, за Катенькино плечико пятерней всей ухватился. От незваного гостя за версту водочным перегаром разило, а его тупое и бессмысленное лицо с мелкими чертами кроме бесконечной уверенности в завтрашнем дне ничего больше не выражало. Катенька сразу же дурашливо мне на грудь бросилась. На ее прекрасном личике количество ссадин и синяков увеличилось. Кровоподтеки с царапинами по всему тельцу ее чередовались. Волосики золотистые ее спутались и тоже все в крови были перепачканы. Халатик на Катеньке клочьями повисал, так что обе груди целиком и еще рыженькие волосики под животиком ее обнаженными открыто выглядывали. Чулочков как таковых на Катеньке не было. Однако резинки на ляжечках только остатки их изящно придерживали. Из уст невесточки моей за версту водкой пахло.

Молодой человек, вслед за Катенькой вошедший, надо думать, мне ровесником приходился. Вообще сразу же мне его поведение возмутительным показалось. Одной рукой он об стенку все время, пока входил, облокачивался. С усмешкой, в наглости своей ужасающей, подозрительно он стал оглядываться.

– Миленький, – Катенька сказала, – ничего, что он за мной на вас погялядеть увязался? Только оказалось, что он и с водкой даже посношаться со мной не в состоянии оказался. Только и может, что кусать и царапаться. Я член его всю ночь во рту продержала, а он хоть бы что – ни в какую не возбуждается.

Как только Катенька претензии к своему молодому человеку выкрикнула, юноша к ней, пошатываясь, подошел и всеми пятью ногтями по Катенькиным сосочкам с силой провел, кожицу ее нежненькую расцарапав. Из пяти полосок кровь пятью струйками на пол закапала.

– Ой, – Катенька взвизгнула. – А что? Нет скажешь? Пусть все девки наши соседские знают, что у тебя член не стоит.

Юноша вниманием Катеньку проигнорировал и ко мне вдруг решительно обернулся.

– Вы чего? – спрашивает. – Женихом ее и впрямь числитесь?

– Да, – с достоинством ему отвечаю. – Но вас наши отношения никак не касаются.

– Да мне чего, – ухмыляется. – Я-то свое с нее получил.

Катенька опять на него закричала:

– Вторую ночь, – кричит, – тут шляется, а денег мне пока нисколечко не дать умудрился. Я вон голодная какая вся сижу – водку даже закусить нечем. Он себе-то хитренький селедку принес и сам всю ее  под водку и сожрал – мне ни кусочка от селедки не досталось. Водку без закуски пришлось выпивать. Когда проснулись, то он опять расфасонился. Водкой опохмелился – всю вылакал. А ко мне снова даже не притронулся. А денег все в который раз завтра принести обещает. Явно чтобы просто повод был снова наведаться. Все-таки признался, что кроме как ко мне ему больше не к кому приходить. Конечно, кто с ним таким слабаком сношаться станет.

Юноша во время всей речи Катенькиной обличительной только лишь цинично скалился. Когда Катенька замолчала, то он, зубы свои все так же в безразличии демонстрируя, к моему столу подошел и ножик с него взял. Потом ножик в кулаке зажал и нам его с Катенькой показал.

– Видели? – говорит.

Потом с Катенькой рядом встал и лезвием острым между грудей у нее два раза крест-накрест моментально полоснул. Мы с Катенькой и опомниться не успели, как кровь целым водопадом из раны хлынула. Однако спустя некоторое время я понял, что порез не слишком глубоким оказался. Кожа только сверху разрезанной была, а потому поток крови мало-помалу поубавился. Юноша от Катеньки с улыбкой, пошатываясь, удалился. Хохотнув, на стул уселся и в окошко на дождь смотрением занялся. Только развлечение его ему чрез несколько минут, видимо, надоело и он снова на нас внимание свое передвинул. Катенька, ладошками кровку задерживая, на постели тихо дрожала.

– Давайте, – юноша говорит, – познакомимся. Меня Петей зовут, а про вас я и сам достаточно от нее выяснил. Так вы стало быть в Бога верите? Так-так. А ежели мы сейчас милицию вызовем – тогда что? Скажу вон про вас, что вы книжки читаете.

– Что ж, – я ему со смирением все так же достойно ответил. – А пора коли мне пришла пострадать, так что ж тут поделаешь. Вызывайте.

Юноша от покорности моей немного смягчился.

– Успеется, – говорит. – Не все так сразу делается. Я может без милиции побеседовать с вами желаю. Ну как? – спрашивает. – отвечай мне. Боженька на небе существует?

– Существует, – говорю.

Юноша мне в ответ язвительно:

– А почему Он тогда оттуда не падает? – И довольный собой юноша рассмеялся. – Вот как я тебя марксизмом уделал.

– А почему, – я его в свою очередь спрашиваю, – луна на землю не падает?

Петя на минуту задумался, а потом будто бы даже несколько растерялся.

– И впрямь, – бормочет, – чтой-то не падает. Вообще-то, -– лоб почесал, – я позабыл, но вы мне мозги не туманьте. Наши советские ученые уже всем загадочным явлениям объяснения нашли.

Петя посопел-посопел.

– А чего, — спрашивает, – Боженька твой все может?

– Все, – отвечаю.

– А меня наказать, к примеру, тоже может?

– И наказать может.

– А вот гляди, – говорит. – Я сейчас на Него плюну, а Он пускай меня покарает.

И Петя, для прицела откинувшись, плевком смачным прямо через форточку в небо харкнул.

– Ну и чего же, – спрашивает, – Он меня не наказывает?

– Думает, видимо, что вы еще способны устыдиться, раскаяться и тогда у Него молитвой прощения попросите.

– Чего-чего? – спрашивает.

– Шанс вам дает, – объясняю, – испугаться и больше так не поступать.

Петя мне решительно возразил:

– Дурак, – говорит, – просто твой Боженька. У нас в стране трудности в экономике временно нарастают. А всякие хиппи вроде тебя вместо того, чтобы светлое будущее строить, Богу молятся. Хочешь, я тебя на завод шлифовальщиком устрою работать?

Потом Петя угрюмо задумался и, на часы поглядев, сказал:

– Ребрышко что ли мне тебе выломать? Да уж ладно. На сегодня я тебя пожалею. Хотя я из-за тебя гада на работу опоздал, а у нас сегодня в цеху комсомольское собрание состоится, где меня комсоргом выбирать будут. Но ничего – к обеденному перерыву в самый раз успеваю.

Петя со стула своего поднялся и с ухмылкой обычной своей над Катенькой наклонился. Потом, ни слова не говоря, внимательно ее со всех сторон оглядел и, размахнувшись, кулаком по головке ее светленькой изо всех сил неожиданно стукнул. Катенька без сознания на пол без стона у его ногам повалилась. Петя через тельце ее голенькое одной ногой переступил и со мной наскоро уже попрощался.

– До свидания, – говорит. – Завтра может опять приду побеседовать.

Дверь я за ним с облегчением затворил, а сам Катеньке в сознание помог вернуться. Тряпочкой мокрой ее обтер, а потом тряпочку на голову положил. Катенька в скором времени опять глазищами своими бездонными заморгала.

– Ушел? – спросила. – Господи, до чего же парень драчливый ко мне прицепился.

– А вы, Катенька, – к ней обращаюсь, – его от себя подальше гоните.

Она с полу привстала, и я ей на кровати помог оказаться.

– Что вы, – говорит. – Он на мне обязательно жениться обещал.

– Господи, а я как же? – ее спрашиваю. – А, Катенька?

– Так он ведь вас убить или в милицию отвести собирался. А мне одной без мужа оставаться не хочется.

– Так то ж пока только, – ее успокаиваю, – обещал. Бог даст, может все еще как-нибудь образуется.

Катенька, меня даже не слушая, лопотала:

– Вот-вот. Мамочка моя так в точности повторяла, когда сожитель ее забивал. «Не убьет, – говорила. – Образуется». Ан по-моему и получилось. Я наперед видела, что она от его руки помрет.

– Что ж, Катенька, – мне лишь вздохнуть горестно оставалось. – Против фатума не попрешь.

Я рядом с Катенькой присел, а она лежит себе, а сама вдруг ручонку свою шаловливую в карман брюк моих засунула и пальчиками за член мой ухватилась. Все мысли и беды мгновенно из мозгов моих улетучились. Я желание Катенькино нехитрое разгадал, халатика лохмотья с тельца ее отодвинул, а она ножками тем временем меня уже чувственно обнимала. Ладонями я бережно груди ее детские упругие сжал, и член мой возбудившийся к отверстию влажному и от страсти ожидания распалившемуся трепетно потянулся.

Глава пятая

О первых днях наших с Катенькой отношений любовных вспомнив, я заключил, что немало все же для меня в них отрадного содержалось. Ведь без Катенькиного в моей судьбе появления мне теперь не о чем было и размышлять. Правда, мне сейчас почему-то именно то, о чем я пишу, из течения моего жизненного вспомнилось, а дальше чтоб мне сегодня вспоминать, так увы – по причине усталости я уже не мог. Сперва спутался, а потом и вовсе забыл, о чем думал. Слишком долгого умственного перенапряжения  я уже не в состоянии был вынести, потому что мозги мои от истощения полного (боль из головы все способности к мышлению выхолостила) слишком слабыми все-таки для воспоминаний столь длительных оказались. Голод тоже немало поспособствовал, чтобы нить воспоминаний моих трагически оборвалась. О чем тут вспоминать будешь, когда живот бритва острая изнутри методически надрезает. И хотя я теперь отчетливо слишком понимаю, что вот скоро уже умру, что недолго мне в скорбном мире страдать и помещаться придется, но от предчувствия такого ни страха там какого, ни огорчения сильного, ни даже раздражения на людей, которые всю мою жизнь только и делали, что меня побольнее обидеть старались, да и вообще ни одного из чувств, сколь-нибудь явственно ощутимого, вообще почти не испытываю. За все тридцать почти лет земного своего существования я и не думал, что столь быстро и неожиданно Господь для меня небеса счастливые райские отворит, а мне уж особенно верится, что не на горе и страдания какие-нибудь я в чертоги царские отхожу, а для меня там только радости и отдохновения Господом приготовлены. В ожидании таком мне где-то даже с людьми расстаться не терпится. Поскорее хочу, чтобы путь мой тернистый по земле торжеством веры и моим истинным спасением завершился. Хотя, повторюсь, конечно, грех большой – смерти себе самому желать. До больницы я никогда смерти ни себе, ни ближнему не желал, даже в глубинах моей души подобные прихоти и излишества никогда приюта не находили. Если я тревогу смутную и грусть, к сердцу потихоньку подкрадывающуюся, ощущать начинал, то в церковь сразу спешил. До нее на электричке четыре остановки надо было ехать. В нашем храме всегда почему-то полумрак стоял, хотя почему – непонятно, ведь свечей не жалели, приход богатым был, перед каждым образом бесчисленное количество свечей ставили. Огоньки потрескивают, туда-сюда колыхаются. В паникадиле свечи высоченные, толстые, много их там, как только в богатых приходах положено. Воск часто-часто с них капает, пол заливает, ручейком через дверь по ступенькам на кладбище стекает. А на кладбище все равно тоже полумрак, хотя и солнце вовсю светит. И в храме тоже все равно что-то не светло становится. На клиросе певчих мирян ни одного нет – одни монахи стоят, обликом ровно ангелы светятся, а все равно темно. Сам отец протоиерей служит – стало быть литургия совершается. А народу в храме – никого. Ну прямо кроме меня ни единого человека не присутствует. Воску на полу от свечей все прибывает и прибывает. Ботинки уже мне залило, и все выше и выше уровень поднимается. С места мне не сдвинуться, потому как воск застыл, да мне и не надо – ведь молюсь, от всего внешнего отрешился.

Вдруг слышу – позади движение какое-то затеялось, и двери часто захлопали. С огорчением оглядываюсь и вижу, что наконец люди какие-то в храм пришли. Один за другим входят. Я от них отвернулся, а сам чувствую, что много их собралось, но кто такие – за полумраком не разглядеть. Потом за своей спиной дыхание чье-то нежное и теплое ощутил. Видимо, храм народом до отказа переполнился. Я оборачиваюсь и – Господи Боже мой. Зрелище дивное глазами увиделось. Яркий, неземной свет весь храм ослепительно заливает. На сколько широко помещение простирается – все оно золотыми огнями сверкает и переливается, и весь храм среди божественного такого сияния девочки юные заполняют. Все они на Катеньку чем-то похожие, но каждая сама по себе своей красотой ослепительной отличается. Только одеты они одинаково. Все без обуви, длинноногие, в одних белоснежненьких французских колготках поверх воска на церковном полу стоят и не погружаются, хотя мои ботинки все в воск ушли. Ножки их от пола вытягиваются и под короткие беленькие платьица забираются. Волосики золотистые поверх сисечек едва заметных струятся и до пояса у всех опускаются. Глазками манящими все девочки на меня, соблазнительно улыбаясь, посматривают и ласково наперебой повторяют:

– Ах, мальчика красивого какого мы встретили. Просто чудесного мальчика, божественного.

И тут я убеждаюсь, что сияние золотое ослепительное от головок и волосиков их распущенных исходит и по церкви всей вплоть до самых далеких уголков распространяется.

Вдруг одна девочка ко мне обращается:

– Тебе домой ехать пора, а электрички уже сегодня не будет.

– Какой такой электрички? – машинально спрашиваю.

– А на Москву, – говорит, – электрички. А ты без тулупчика. На мороз выйдешь – и замерзнешь. Церковь ведь закроется, а тебе некуда деваться станет.

«Какой мороз, когда июль за окном», – думаю. А сам говорю:

– Если я у отца протоиерея попрошусь, то он меня в церкви ночевать оставит.

– Не попросишь. Постесняешься, – отвечает.

А потом все девочки добродушно засмеялись:

– Пойдем, – наперебой кричат, – с нами. Мы тебе по очереди отдадимся. У нас и постелька для тебя приготовлена.

Я с радостью согласился. Девочки меня мигом под руки подхватили и через какую-то дверь в какую-то комнату привели. Пока мы шли, они  меня всего раздели и на постель с простынями кружевными белоснежными положили. И все девочки колготки свои белоснежные со своих длинных ножек стремительно стаскивать стали.

Я к ближайшей девочке прикоснулся, платьице ее приподнял и увидел, как сосочки ее неразвитые розовенькие на грудке упругой и едва заметной опьяняюще выделяются. Все мое тело дрожать и колотить начало, руки затряслись. Я на спине лежал, и на меня девочка навалилась. Животом своим я пупочек ее почувствовал и еще, как мой член разбух, затрепетал и в отверстие ее влажное проскользнуть еще не успел, как жидкость белоснежная густая под напором порциями короткими через него наружу выстрелилась.

Помнится, девочка только из постельки из моей выскочила, как на ее месте другая девочка очутилась. Она ко мне тоже прижалась и отдалась. Потом то же самое со следующей девочкой повторилось. Жидкость из моего члена все так же интенсивно выливаться продолжала.

Потом я девочек уже не успевал пересчитывать – столько их в моей постельке рядом со мной или на мне перебывало. А белоснежный густой ручей без перерыва с той же интенсивностью из члена моего струился.

Все вокруг меня жидкостью насквозь пропиталось – простыня, подушка, матрас подо мной, когда я всем телом дергался, хлюпали, и несколько тонких ручейков сквозь пружины кроватные, я по звуку слышал, на пол стекали. От сырости я весь продрог. Озноб меня крепко всего перетрясывал. Вконец обессиленный, я почему-то не мог остановиться и всем телом извивался и как бы от чего-то невидимого отбрыкивался. Наконец влага теплая, тягучая мне глаза залила. Девочки надо мной в раздумьях склонились. Сквозь пелену жидкости я видел, что они напуганными, но и заинтересованными всем со мной происходящим выглядели. Среди лиц их я длинный крючкообразный нос и докторские глаза выпученные рассмотрел. Иван Самуилович Бальтерманц с девочками вполголоса разговаривал. До меня обрывки его фраз доносились, поскольку уши мои тоже жидкостью клейкой залило.

– Мы с вами, коллеги, перед неким доселе науке неизвестным явлением лицом к лицу оказались. Наблюдаемый симптом как чудовищную гиперфункцию половых желез можно было бы предварительно обозначить. Заметьте, у данного индивида с колоссальной избыточностью сформировавшаяся в семенниках сперма сначала своим обычным путем через семявыносящие и семяизвергающие каналы, – тут доктор пальцем над пахом моим в воздухе почертил, – продвигалась. Однако спустя несколько часов под натиском спермы все каналы полопались, и семенная жидкость по всему организму мгновенно распространилась. В настоящий момент вы имеете возможность наблюдать, как она через все кожные поры наружу интенсивно извергается. Однако какое обильное полюцирование.

Сестры тем временем тоже меж собой испуганно перешептывались:

– Гляди-ка, сперма прямо из ушей хлещет.

– И из глаз.

– Не поймешь даже откуда течет.

– Чего тут понимать. Иван Самуилович же ясно сказал, что из каждой клеточки извергается.

– А по рукам, смотри, из подмышек целыми водопадами стекает.

– Какой, однако, – доктор улыбнулся, – интересный экземпляр нам, коллеги, попался. Кто точно может сказать, сколько уже часов процесс продолжается?

Несколько сестер ему в ответ наперебой закричали:

– С самого утра.

– Вот уже шестой час пошел.

– Нет, дольше. Уже семь часов как минимум.

– Ровно восемь часов назад, профессор, феномен начался.

Мне с каждой минутой все труднее дышать становилось, потому что жидкость в горле у меня постоянно накапливалась, и поэтому мне постоянно опасность захлебнуться угрожала. Но мало-помалу я жидкость ритмично и быстро проглатывать наловчился. Но до какой степени я ослабел. Хотя тело мое само по себе дергалось, сам я ни рукой, ни ногой пошевелить не способен сделался. Услышал, как доктор произнес:

– Когда все закончится, то мне немедленно сообщите. А вообще немало я сегодня потешился.

И все, доктора чтоб пропустить, расступились.

После ухода Ивана Самуиловича сестры все в своем веселье заметно осмелели – тем более, что первое изумление их уже покинуть успело. Речи их сразу откровеннее стали.

– Ой, девочки, – одна из них говорит, – на него глядя, я до ужаса возбудилась.

А другая:

– Еще бы, – откликается, – не возбудиться. Член-то у него какой здоровенный.

Мой половой орган до неимоверных размеров увеличился и среди спермы моей головкой своей раскрасневшейся как маяк посреди моря безбрежного возвышался. Очевидно, тело все у меня онемело, потому что я только из разговора их понял, что сестры член за головку несмело стали пощупывать.

– Ах, как приятно, – голос одной сестры говорит, – девочки. Смотрите, как сперма мне в ладонь фонтанчиком ударяет.

– И мне дай-ка попробовать. Господи, в самом деле блаженство фантастическое. Подумать только – сколько спермы зря тратиться.

Тут сестра какая-то, окончательно осмелев, всем объявила:

– Я сейчас на его член сяду.

Все вокруг на нее с завистью зашипели:

– Что ты. Он ведь может заразный.

А она им:

– Ну и пусть, – кричит, – что заразный. Я больше не могу возбуждения своего вынести.

И так проговорив, она полы халата подняла и одну ногу через меня перебросила. Сестры по старой больничной традиции трусов под халатами не носили. Та сестра на меня верхом взгромоздилась и, член влагалищем своим огромным в себя захватив, от удовольствия не своим голосом в исступлении стала выкрикивать:

– Ах, ах, ах. Ну еще. Ну еще. Ну еще. Ну еще. Ну еще. Ну еще. Ну еще. Ну еще. Еще. Еще. Еще. Еще. Еще. Еще. Еще. Еще. Еще.

Все остальные сестры тоже, на нее глядя, попробовать меня захотели. Про опасения прежние свои все в одно мгновение позабыли и ее стали поторапливать:

– Быстрее, ­– просят, – кончай.

– Другим дай по разу. А то он, может, спускать скоро перестанет.

– Ишь, – возмущаются, – барыня какая расселась. Не одна ты в коллективе.

А сестра вся на мне от счастья раскраснелась – ни на кого внимания не обращает.

– Еще. Еще. Еще, – только выкрикивает.

Подруги ее не на шутку на нее рассердились. Прямо даже за руки ее с меня стали стаскивать. А она за меня истерично цепляется – ни в какую ей с удовольствием своим расставаться не хочется. И визжит как свинья:

– Кончить дайте. Кончить, – умоляет, – дайте.

Но несмотря на ее просьбы никто мольбам ее не внял, и ее общими усилиями с кровати все-таки стащили. Возле члена моего потасовка произошла, потому что каждой его внутри своего живота хотелось почувствовать. Сестры только друг друга отталкивали и никак ни к какому соглашению прийти не могли. В конце концов одна из сестер – видимо, по своей должности старшая – изо всех сил сквозь перебранку воскликнула:

– Сию минуту в очередь за мной организованно становитесь, а то я его в бокс к себе велю положить – тогда он вовсе никому из вас не достанется.

Крик ее на всех остальных отрезвляюще довольно подействовал. Все приказу ее последовать поспешили и ей доступ ко мне моментально расчистили. Задыхаясь, на меня она полезла.

– В самом деле, – после удовольствия первого опомнившись, говорит. – Прямо кишками струю чувствуешь. Я то же самое испытала, когда поливальный шланг в себя сунула и воду под напором пустила. Только от холодной воды удовольствия меньше. А тут сперма у него теплая, свежая – в самый раз. Ох, и хорошо-то как, девочки.

Сестры ее одернуть было осмелились:

– Ты бы, Клава, о других подумала.

– Воображает, что если она старшая, то ей все позволено.

– Клав, место бы уступила.

Клава, может, из-за возраста своего под их причитания заметно притомилась. Когда она воздух ртом от усталости лихорадочно ловить начала, то, равновесие потеряв, сама  с меня подругам своим на руки и под ликование их дружное повалилась. А на ее месте уже следующая сестра очутилась. Сколько их через мой член прошло – я даже приблизительно определить бы не смог. Только заметил, что многие из них раза по четыре, а то и больше местечко уютное на мне оккупировали. Еще до меня донеслось, что когда слух обо мне по всей больнице разнесся, из женского корпуса больные, с визгами громкими прибежав, меня усиленно домогались. Каждой из них по одному разику из милости побывать на мне разрешили.

Когда же все девушки настолько насытились, что от бессилия полного на меня вскарабкаться уже не в состоянии были, то беспорядочно лишь по койкам разным разбрелись и на них вповалку рядом с до смерти напуганными мужиками лежали, подергиваясь, и бессмысленно на фонтан мой уставились.

В конце концов гейзер мой извержение свое заметно замедлил, и слабость по своей силе предсмертная меня охватила. А когда солнышко на следующий, очевидно, день высоко на синее небо вверх закатилось, то с последней капелькой жидкости, которая вся без остатка из меня высочилась, я без чувств и без всякой реакции на окружающее словно бы с обрыва сорвался и в пропасть какую-то чувственно устремился. И еще до дна при полном отсутствии мыслей долететь не успел, как уже личностью себя ощущать перестал, а перед тем на секунду ослепительный свет вспыхнул. Белое облако я увидел. Какие-то слова хотел произнести, но не смог. И кромешная тьма в свои бездонные объятия меня заключила.

Глава шестая

Быстрей скачи, серый в яблоках конь моего воображения, во весь опор мчись. Дни мои больничные, грязные и сумеречные, вперед стремительней поспешайте. Поскорее только, сами себя полностью из себя исчерпав, в сознании моем существование свое завершайте. Иисусе Христе, Господи, Сыне Божий, меня грешного, помилуй.

…Когда я снова себя во время и пространство помещенным ощутил, то без особого со своей стороны удивления и с полным безразличием некоторые признаки перемены отношения к своей персоне внезапно отметил. Койка моя хотя и серым, выцветшим, но вполне сухим и свежим бельем кем-то заправленной оказалась, и не у того окна, где помойка, а в другом углу огромной нашей палаты, где побольше свежего воздуха из коридора циркулировало, отчего не так сильно воняло, ее поместили.

Попытку пошевелиться предприняв, я окончательно убедился, что не сегодня-завтра я от полного истощения с жизнью здешней выходит расстанусь. Однако я себя превосходно чувствовал. Первый раз за много недель голова у меня болеть перестала, что совсем непривычно и радостно к удивлению моему оказалось. И хотя все тело мое, приливом сил, Бог весть откуда неожиданно взявшимся, наполнено было, словно даже бодрость какая-то меня обуяла, но все же во мне воли не хватало, чтобы движение, пусть даже незаметное самое совершить. От кого-то я еще давно слышал, что такие дни непосредственно перед самой смертью наступают. Организм все последние усилия для борьбы за жизнь мобилизует и концентрирует, но примерно дня за два все его запасы полностью расходуются, и тело земное тогда сразу моментально сдается, и Господь тебя беспрепятственно к Себе прибирает.

Не могу знать, сколько я с открытыми веками пролежал, но вдруг какая-то сестра, которая мимо проходила и, на меня посмотрев, ко мне сразу направиться поспешила. Подошла, заискивающе так на меня глянула и говорит:

– Ой, миленький, глазки открыл. А мы уж, что помрешь, все думали. Ведь целых трое суток без сознания пролежал. А мы все три дня на мужиков вообще не смотрели. Нам на них после тебя даже противно внимание обращать стало. А мы тебя с радостью и нетерпением  и в предвкушении удовольствий дожидаемся. И у всех сестер третий уже день отличное настроение. Хорошо, что ты теперь наконец отдохнул, миленький, пора и за работу, как говориться. Я, пожалуй, первая в очередь на тебя встану.

Девушка всем своим подругам сообщить, что я очнулся, побежала. Они все в один миг у моей кровати столпились.

– Ой, девочки, – одна говорит, – а тощий-то.

А другая:

– А что ежели он не смогёт?

А третья:

– Смогёт, смогёт. Куда он денется. Зря что ли мы ему постельное белье поменяли.

«Однако, девочки мои милые, – я подумал, потому что от слабости ни словечка не мог произнести, – я уже ничегошеньки, к сожалению, не смогу. За столь долгое и терпеливое ожидание и внимание к моей особе я уже, увы, при всем даже желании моем огромном не в силах вас отблагодарить оказался».

Постепенно их голоса от меня куда-то в гулкую пустоту отдалялись. Очевидно, перед смертью слух мне отказывал. Наконец у меня в голове словно струна оборвалась. На секунду лишь болью кольнуло, и уши мне как бы пробками в тот миг насовсем и наглухо затворило. В течение нескольких минут зрение потихоньку во мне притуплялось. Вся материя в воздухе полностью растворялась. И последнее, что мне в сознании отчетливо отпечаталось, что халаты белые на девушках все целиком жидкостью моей, уже, правда, успевшей засохнуть и пожелтевшей потому, перепачканы были. По всему полу больничному от моей спермы слякотно еще оставалось. А по стенам и местами даже по потолку пятна сырости разбросаны были, хотя за окном день жаркий, засушливый стоял.

Наконец, как в романах пишут, в каких-нибудь двадцать минут все кончено было. Я полностью отделенным от мира, но пока живым оказался. Теперь мне уже ничего воспоминаниям предаться не запрещало. И почему-то мне сейчас снова о Катеньке вспомнилось. Как она меня сюда проведать приходила. Разговор наш последний в моей памяти навсегда отпечатался.

…В тот день я немало и сам удивлен был, когда сестры, к моему одиночеству прочно привыкшие, озадаченно на меня поглядывая, сообщили:

– К вам, больной, малолетка какая-то пришла. Она сейчас в палату направляется.

Я, пожалуй, и тут из всех обитателей местных выделялся. Ко всем мужикам бабы и жены каждый день в отведенное для посещения время являлись, а мной единственным никто во всем мире ни разу даже не поинтересовался. Некому потому что мне было посочувствовать. В такой ситуации изумление обслуживающего персонала естественно было бы объяснить. Вот, дескать, девочка та самая, которая в больницу его полумертвого привезла, визитом своим его лишь спустя полгода, да и то всего один раз удостоила. Слишком ее появление, наверное, романтичным и загадочным выглядело. Тем не менее на постель мою Катенька, присев, уселась.

– Здравствуйте, – ко мне обращается, – миленький. Вот время для вас еле выбрала. Потому что постоянно мне некогда – целый день с разными парнями по постелям валяюсь, потому что мне с каждым днем все больше и больше сношаться хочется. Никто меня, бедненькую, удовлетворить не может – вот из постели не вылезать и приходится.

В самом деле, глазки Катенькины чудесные с блеском лихорадочным сексуальным по сторонам все время блуждали.

– Можно, – спрашивает, – я под одеялом, чтобы невидно было, незаметно за ваш член пальцами ухвачусь? А то я с вами долго не выдержу разговаривать.

Я, конечно, Катеньке разрешил, и она тут же крепко-крепко пальчиками своими в член мой вцепилась и в течение всей нашей беседы недлинной его в волнении нервном машинально теребила, всей ладошкой сверху до низу его как четки перебирая.

– А как с вами тут, – спрашивает – ласково обращаются? Досыта, наверное, кормят?

– Ах, Катенька, – отвечаю, – ужасно плохо мне здесь находиться. Сама лучше мне в миску посмотри.

Катенька в еду недоеденную, которую у моей койки на полу оставили, глянула.

– Ой, – воскликнула, – сколько червячков-то там копошится.

А я ей:

– Ах, Катенька, больше я здесь не в силах находиться.

А она мне:

– Ах, – утешает, – нынче всем не лучше живется. Только ежели вы по-настоящему верующий, то думайте, что Христос вас в страну нашу Россию на великие испытания направил. А потом, если вы в молчании трепетном и со смирением все страдания посланные перетерпите, то они вам непременно на том свете зачтутся. Вы тогда первым праведником перед Господом станете. И пускай нас всячески оскорбляют и оплевывают, а мы только знай себе им, мучителям и поносителям нашим прощать будем. В своих молитвах помилования для них у Господа выпрашивать не устанем. Помните, как в Послании сказано: «Всякая душа да будет покорна высшим властям. Ибо нет власти не от Бога. Существующие же власти от Бога установлены». Я когда как следует размышлять взялась, то поняла, что и порядок нынешний, в государстве нашем сейчас существующий, тоже от Господа нам устроенный. Житие ведь наше безрадостное для нашего же торжества будущего приготовлено. Чем сильнее мы, в Россию заброшенные, унижены будем, тем ярче и ценность наша, когда мы отсюда вырвемся, в красоте своей немыслимой засияет. Потому-то и пророчества до нас от последних святых отцов доходили, что, дескать, одни лишь только православные спасутся. Так Господь им внушил. Ах, Ванечка, ну конечно же одни православные. Какие у кого сомнения могут появляться. Ведь у нас в России все одни как есть православные, и больше всех они в государстве нашем страданий испытывают. И пусть уж лучше мы все сейчас временно помучаемся, да как следует слезами кровавыми умоемся, а кровопийцы наши пока в веселии свое торжество справляют, только мне видится, что для Господнего Суда кровавого теперь уже как раз самая пора наступает. Час самой ужасной расправы Христовой неминуемо приближается. И никакими молитвами исступленными мы пощады для своих палачей уж не выпросим. А разве можно пытки, которые на том свете злых людей ожидают, в своем уме пытаться представить? Ведь настолько ужасные и кошмарные мучения для наших истязателей в вечности приготовлены, что мы их и вообразить пока не способны. А мы, страдальцы русские православные, на нашем пути крестном только еще сильнее накрепко закалимся. Ведь тот, кто водой святой окрещен, тот в огне полыхающем уже не сгорит, а лишь, горнило пройдя, от скверны еще больше очистится. И мы, Ванечка, у Господа на небесах тогда насладимся. Тогда по нашим щекам не кровавые уже, а прозрачные слезы умиления радостно потекут, и сердца наши тогда лучами сияния Господнего озарятся.

Как раз после рассуждения Катенькиного страстного слезы – такие в точности, о каких моя гостья только что высказалась, из очей моих неожиданно брызнули. «Господи, – трепетно я тогда о Катеньке помолился, – спасибо Тебе. Ты ее, верную рабу Твою, вразумил. Она теперь, высшей мудрости напитавшись, ко спасению Тобой предназначена. Благодарю Тебя, Господи, за то, что она сосудом, Тобою избранным, оказалась».

А Катенька тем временем, немного помедлив, опять с волнением в голосе, захлебываясь, продолжала:

– Вот и болезнь ваша, Ванечка. Она ведь тоже Господом для вас послана. Вы ее с терпением и благодарением, а не с роптанием перенести должны. И в таком случае она вам как подвиг зачтется. Просите Господа, чтобы Он не сразу вас от нее вылечил. Помните, у святого апостола Павла сказано: «Если внешний наш человек тлеет, то внутренний со дня на день обновляется». И еще сказано: «Кратковременное легкое страдание наше вечную славу в безмерном избытке производит». Как прямо про вас говорится. Только не думайте, что Господь вас в страданиях ваших одного бросил. Ведь во время искушений ангелы хотя от нас и отходят, но недалеко ведь – и скоро они опять к вам приступят и для вас тогда услаждением душевным послужат, а также Христовым терпением и умилением явятся.

Катенька под конец говорить слегка утомилась. Видно было, что от беседы своей она до отказа физически возбудилась. Ноготками своими она в мой член как безумная с исступлением впилась. Другую свою руку она себе между ножек со взглядом отсутствующим положила и туда-сюда лихорадочно ей задвигала, а сама, на койке сидя, с нетерпением распалившемся заерзала.

– Ах, миленький, – совсем уже помешавшейся сделавшись, она забормотала, – что-то у меня все в голове спуталось. Лучше я побегу. Потому что желание свое не могу вытерпеть.

И вдруг она с места неожиданно сорвалась, член мне до крови остренькими своими коготками расцарапав. Катенька, я за ней в то мгновение озадаченно наблюдал, в первое мгновение входную дверь глазками поискала, а потому на секунду замешкалась, и сразу стремительно к выходу, неподалеку от себя его увидав, в беспамятстве устремилась.

И отчетливо и горько мне сразу увиделось, что с ее уходом как бы последняя ниточка, которая меня к вольному воздуху родных русских просторов воспоминаниями прикрепляла, для меня навсегда окончательно оборвалась. И еще достаточно ясно в сознании моем тогда утвердилось, что все слова, которые Катенькой за наше единственное свидание больничное произнесенными оказались, некое заключительное в моей земной жизни напутствие означали, которым моя многострадальная родина перед предстоящей мне дорогой ко Господу меня одарила.

1971