Архив автора: Toriel759

В андеграунде начала 60-х я чувствовал себя как рыба в воде. Мой рабочий день в типографии из-за моего юного возраста длился недолго. Уже не помню, сколько часов, но чуть ли не до обеда. Во время перерыва мы с линотипистами шли в гастроном, который располагался через дорогу от типографии – на улице Правды, в правом крыле клубного здания, покупали там портвейн, оттуда шли в рабочую столовую, которая тоже была в том же крыле – только на втором этаже, там брали что-нибудь покушать, выпивали, обсуждали всякие новости. После чего я был свободен, а мои приятели возвращались в цех.

По явно мистическому стечению обстоятельств, Лёня Талочкин в то время работал в Котлотурбинном институте имени Ползунова, одно из зданий которого (чертежное подразделение) находилось в двух шагах – на той же улице Правды, но чуть ближе к Нижней Масловке. Лёня работал за кульманом на первом этаже. Я подходил к окну, звал его, он выходил, и мы немного болтали – в основном по поводу планов на вечер. Если честно, то я уже не помню, как мне удавалось совмещать занятия в вечерней школе и ежевечерние хождения по московским салонам. Но я как-то приспосабливался – ведь одни и те же уроки в школе проходили два раза в день – утром и вечером, поскольку учащиеся работали в две смены. Я в зависимости от своих мероприятий иногда просился выйти в вечернюю смену – но такие детали я уже не помню.

Главная проблема возникала с наступлением вечера – к кому идти. Все мои новые знакомые жили в коммуналках, и у всех вечерами родители приходили с работы. Поэтому приходилось искать место, где можно было спокойно провести время в теплой интеллектуальной компании единомышленников – причем желательно, чтобы еще и было где уединиться с девчонкой. Кафе для таких посиделок не подходили, поскольку заведений общепита было мало – да и зарплата не позволяла. В кино тоже тоска смертная, да и в темноте не пообщаешься. Оставалось или в гости, или в мастерскую к какому-нибудь художнику, или в салон. Но салонов тоже было раз, два и обчелся. К тому же в каждом всегда собирались одни и те же люди, которые со временем приедались, а хотелось чего-то новенького, свежего. Конечно, всегда можно было пойти к мадам Фриде на Борисоглебский, к фальковским старухам на Кировскую (Мясницкую), к Лене Строевой на Васильевскую или к Алле Рустайкис и ее дочке Алене Басиловой на Оружейный (речь идет о времени до моего знакомства с южинскими). Там двери были открыты ежедневно. Но, повторяю, хотелось разнообразия. Да и не будешь же все время ходить в одно и то же место – сочтут за придурка, которому некуда податься. Выручали приглашения на дни рождения к людям из самых разных кругов – от физиков до лириков. В начале 60-х в моей записной книжке набралось около тысячи телефонных номеров – тогда знакомыми обрастали мгновенно. Все жаждали общаться. Проблема была – добыть пятнадцатикопеечную монету (после реформы уже двухкопеечную – двушку), чтобы позвонить из автомата и узнать, у кого сегодня день рождения и вообще где собирается интересный народ. Но двушки имели свойство стремительно заканчиваться. К тому же и исправно работающий автомат не всегда оказывался рядом, а те, что попадались, безбожно сжирали монеты и не соединяли. Как в таких случаях быть? Трагедия. Катастрофа.

Как-то я в сердцах предложил Лёне сесть и составить справочник дней рождения представителей андеграундной элиты и распространить его в самиздате. Чтобы сразу – посмотрел, у кого сегодня день рождения, а значит сборище, и поехал без звонка. Типа есть святцы – а мы составим элитцы. На что Талочкин с ухмылкой заявил, что лучшего подарка для КГБ и придумать невозможно. В любом случае брать будут как раз по твоим элитцам.

Работа в типографии подарила мне одно важное преимущество. Наборный цех работал в три смены – дневную, вечернюю и ночную. Ночью был самый кайф. Народу почти никого – зато возле талера, где доверстывалась «Правда», всегда присутствовал сам Павел Алексеевич Сатюков, вокруг которого толпились всякие высокопоставленные личности с самой что ни на есть вершины идеологической вертикали – вносили последние судьбоносные правки в утренние материалы.

Я всегда просился в ночную смену, если надо было что-нибудь рассыпать. В моем ведении были бесчисленные стеллажи с деревянными подносами, на каждом из которых лежали металлические (отлитые из гарта) гранки изданий. Гартом назывался сплав свинца, сурьмы и олова. Его поставляли в наборный цех в виде серебристых чушек. В задачу подсобного рабочего входило следить за чушками, которые висели над плавильными котлами линотипов. Если очередная чушка расплавливалась до конца, я подвешивал на цепь новую. Линотипист набирал страницу-гранку, делал с нее оттиск как доказательство своей работы, после чего я обматывал гранку веревкой, ставил на деревянный поднос и отвозил на тележке, чтобы поместить в стеллаж. Мы набирали миллионы разных журналов и изданий. В том числе и «Юность», и так называемую «Библиотеку «Огонька» – тоненькие книжечки в мягком переплете, где печатали много чего запрещенного при Сталине, а главное – произведения (стихи и рассказы) самых главных авторов оттепели. А поскольку самые главные авторы то и дело шалили, позволяя себе вольности и эпатируя власть, то в качестве наказания постоянно приходило распоряжение рассыпать их подготовленные к печати гранки. Что и делали в ночную смену. Понятно, что желающих выйти в ночь, чтобы что-нибудь рассыпать, не было. Я был единственным, кто охотно соглашался. Мне лишь бы было получить отгул.

Ночью я находил по списку гранки провинившихся авторов, тискал их на станке (то есть печатал), потом развязывал веревку и ссыпал строчки в специальный контейнер, предназначенный для переплавки гранок снова в чушку. Так я проходил по многим изданиям – в том числе даже таким как «Коммунист». Там тоже время от времени обнаруживали крамолу. Но главными жертвами становились «Юность» и «Библиотека «Огонька».

Отпечатав гранки, я оставлял их в ящике стола начальника цеха, после чего шел домой – благо жили мы через дорогу от типографии. Понятно, что я тискал гранки не в единственном экземпляре, а в двух и больше. И «лишние» уносил с собой. И когда я на следующий день оказывался в гостях, например, у Раисы Вениаминовны, ее сестры Александры Вениаминовны и сына Юлика Лабаса или у кого-то еще, то к безмерному удовольствию присутствовавших угощал их свежерассыпанными сборниками и полосами Евтушенко, Вознесенского, Слуцкого, Самойлова, Окуджавы. Да кого только мне не приходилось рассыпать. В том числе и поэтов серебряного века. Часто в редакции принимали решение напечатать Мендельштама, Цветаеву или Пастернака, но тут же, поразмыслив, его отменяли – мол, не время. И так до бесконечности. Самое смешное, что буквально через полгода те же самые тексты снова набирали и издавали – видимо, хитромудрые шестидесятники как-то умудрялись заглаживать свою вину перед родиной.

23 октября

Памятник Маяковскому установили в 1958 году. Еще не иссяк фестивальный энтузиазм, и энергия самовыражения била ключом. К тому же открытие памятника сопровождалось пафосной пропагандистской кампанией. Мол, СССР – страна поэтов. И не просто тра-ля-ля – цветут поля, а певцов революции и великих строек. Не удивительно, что, вспомнив традиции фестиваля, к памятнику потянулись столичные любители поэзии. В то время работали шесть дней в неделю, поэтому народ по субботам после последнего трудового дня расслаблялся в предвкушении выходного. Поэтому стихи на Маяковке читали в основном по субботам.

Во дворе кто-то сказал, что в Москве появилось новое развлечение, но я как-то не среагировал. Только года через два я, вернувшись из пионерского лагеря, созвонился с девочкой, за которой в то лето ухаживал, и она предложила встретиться у метро Маяковская. Был как раз субботний вечер. Я ее ждал и смотрел на толпу возле памятника. Сразу понял, что там читают стихи. Когда девочка подъехала, я уже знал, чем ее занять, и повел к памятнику. Мы пристроились и стали слушать. Я стоял сзади нее, вплотную, и, обнимая, прижимал ее к себе. Я млел и кайфовал и от ощущения ее тела, и от услышанного. Мне было безумно приятно. Наверное, ей тоже. Потому что простояли мы долго.

Читали прекрасно. Люди свое дело знали. Я понял, что тут собрались профессионалы выразительного чтения – уже поднаторевшие и умеющие преподносить стихи аудитории. Один артистичнее другого. Мне все ложилось на душу. В тот вечер я впервые услышал незнакомые мне стихи Дмитрия Кедрина – и про аборт (мне особенно понравилось), и про зодчих, и про то, что у поэтов есть такой обычай – в круг сойдясь, оплевывать друг друга. А когда моя спутница услышала про девочку, которая растет в бараке среди грубого и неотесанного быдла, и поэтому обречена идти на панель, то и вовсе разрыдалась. Но, к счастью, все закончилось вполне оптимистично. Но придут комсомольцы, и пьяного грузчика свяжут. И нагрянут в чулан, где ты дремлешь, свернувшись в калач. И оденут тебя, и возьмут твои вещи, и скажут: «Дорогая, пойдем. Мы дадим тебе куклу – не плачь». Я еще нежнее обнял свою любовь и стал вытирать ей слезы. «Ты мне достанешь книжку с такими стихами? – сказала она, – Или лучше выучи их наизусть и будешь мне читать, когда я попрошу».

С того дня я стал приходить на Маяковку, чтобы глотнуть воздуха свободы и послушать что-нибудь диковинное. Читали или то, что мне было знакомо по публикациям в «Юности», или что-то из классики серебряного века, или что-нибудь современное и совсем неожиданное. У меня температура миллионы солнц. На меня фасоль набросила синее лассо. SOS! SOS! SOS! SOS! Не целуй меня взасос! Но главное, что на сборищах стали появляться поэты, которые читали что-то свое – в авторском исполнении. Мне все казалось гениальным – главным образом потому, что все звучало громко, с надрывом и пробирало до костей.

Постепенно я освоился и оброс знакомствами. Даже стал ходить к кому-то в гости. В то время королями Маяковки были Юра Галансков с его «Человеческим манифестом», Володя Ковшин, Толя Щукин, Аполлон  Шухт. Поколение смогистов появилось позже. А уж после того, как Лёня Талочкин окунул меня в богему, я быстро познакомился с Володей Буковским и его окружением. Маяковка реально, без преувеличения объединяла всех. Все пути-дороги по подпольной Москве с ее салонами, кухнями и мастерскими начинались от Маяковки. Даже если не читали стихи, все равно приходили, выпивали и шли к кому-нибудь в гости – у кого было свободно. И там уже читали. Моим другом на долгие годы стал Мишка Каплан – гениальный поэт и неуемный выдумщик. Он не уставал фонтанировать новыми идеями. Его фантазия не иссякала. Он каждый день баловал меня разными историями.

Дело в том, что в те годы все гениальные люди жили в самом центре Москвы – в переполненных коммуналках. Еще никого не расселяли по отдельным квартирам на далеких окраинах. Поэтому было удобно встречаться и общаться. Так получилось, что почти все лидеры Маяковки жили в районе Тверского бульвара и Никитских ворот. В том числе и Володя Буковский. Представляете, как было весело. Мы часто ходили толпой, распивая на лавочках портвейн, и много-много говорили. Ведь у каждого в голове скопилось столько интересного, что такой груз было невозможно носить в себе. Все трещали без умолку, перебивая друг друга.

Мы сидим с Капланом на лавочке возле памятника Тимирязеву (Мишель жил рядом – в Хлебном). Мой друг с жаром посвящает меня в историю взаимоотношений Пастернака и Сталина. Речь зашла о мистических свойствах поэзии. О неожиданных озарениях.О том, как текст способен стать для автора оберегом. Оказывается, Пастернаку было видение. Он наяву увидел, как Сталин собственноручно застрелил свою жену Аллилуеву. И когда Пастернак почувствовал, что над ним сгущаются тучи и его могут арестовать, то сел и записал свое видение. Никого не будет в доме, кроме сумерек. Один зимний день в сквозном проеме незадернутых гардин. «Все так и было, – рассказывает Мишка. – Ночь. Сталин стоит у окна и вспоминает, как он убил жену. Вокруг ни души. Только белых мокрых комьев быстрый промельк маховой. Только крыши, снег, и кроме крыш и снега – никого. Сталина мучит совесть. Ведь сегодня ровно год, как случилось непоправимое. И опять зачертит иней, и опять завертит мной прошлогоднее унынье и дела зимы иной. Была такая же зимняя ночь. И опять кольнут доныне не отпущенной виной, и окно по крестовине сдавит голод дровяной. И тут начинается главное. Но нежданно по портьере пробежит вторженья дрожь. Тишину шагами меря, ты, как будущность, войдешь. Знаешь, как Сталин убил Аллилуеву? Они поссорились. Он ее ударил по лицу. Она убежала в другую комнату. Спряталась там. И вдруг услышала, что Сталин идет по коридору к ней. Она его жутко боялась – думала, что он будет ее бить. Поэтому спряталась за штору. Сталин вошел – и тут штора зашевелилась. Сталин решил, что там кто-то прячется. Он ведь смертельно боялся покушений. Поэтому на всякий случай вынул из кобуры пистолет, который всегда носил с собой, и стал палить по шевелящейся портьере, за которой явно кто-то стоял. Когда он понял, что застрелил собственную жену, то сильно расстроился. Он ведь не хотел ее убивать. Пастернак записал свое видение и включил в очередной сборник. А Сталин читал всю поэзию, которую издавали. Когда он прочел про портьеру, то понял, что Пастернак наделен даром ясновидения. Слишком точно он воспроизвел детали, а главное – передал скорбь, отчаяние и угрызения совести по поводу ужасного поступка. И тогда Сталин сказал: «Великий поэт. Его не трогать – что бы он ни написал».

Вот опять вышел за рамки.

22 октября

Чтобы понять внутреннее устройство московской андеграундной богемы, нужно иметь в виду, что все зародилось и начало развиваться практически одновременно на двух площадках – 1) на Маяковке и 2) на Южинском. Все остальные салоны, кухни и мастерские служили всего лишь топливом для обоих центров общественного притяжения. И каждое место сбора – в зависимости от интересов участников тусовки – так или иначе тяготело либо к тому, либо к другому. Маяковка была средоточием общественно-политической мысли, а Южинский – ядром тайного эзотерического ордена. Хотя все друг друга прекрасно знали и тесно общались, все равно разделение чувствовалось сразу. На Южинском с иронией относились к «политическим»  и наоборот – политические подшучивали над «метафизическими» и называли их сексуальными мистиками.

Главной идеей Маяковки была борьба с советской властью – хотя все начиналось с комсомольской романтики и чтения стихов про хорошего Ленина и плохого Сталина. Но хотели как лучше, а получилось как всегда. Если октябрьская революция – высшее благо, то почему бы ее не довести до победного конца. А тут еще всякие Евтушенки масла в огонь подливают. Когда мужики ряболицые, папахи и бескозырки, шли за тебя, революция, то шли они бескорыстно. Иные к тебе привязывались – преданно, честно, выстраданно. Другие к тебе примазывались – им это было выгодно. Они, изгибаясь, прислуживали, они, извиваясь, льстили и предавали при случае – это вполне в их стиле. Я знаю эту породу. Я сыт этим знаньем по горло. Они в любую погоду – такие, как эта погода. Им, кто юлит, усердствуя, и врет на собраньях всласть, не важно, что власть советская, а важно им то, что власть.

Словом, вы поняли. От такого пафоса до реальных действий – один шаг. Не удивительно, что Маяковку быстро прикрыли. Но искру загасить так и не удалось. Пламя до сих пор нет-нет да и полыхнет – как будто никакого конца Совдепии и не было. Вот такие дела.

На Южинском советскую власть ненавидели не меньше, чем на Маяковке. Но эзотерики считали ниже своего достоинства тратить духовные силы на копание во всяком говне. Брезговали. Мол, не царское дело – ломиться в открытую дверь. С Совдепией и так всем все ясно – а потому не стоит она нашего божественного внимания.

Эзотерики занимались метафизическими поисками. Никакой единой общей теории или учения не было. Читали все подряд, ни на чем особо не зацикливаясь. В разговорах оперировали всем сразу – чем удобнее. Любыми знаниями из самых разных сегментов и этажей ноосферы. Считалось, что мыслитель должен оставаться свободным. Его задача – не попасться ни на одну из заброшенных и предназначенных лично для него наживок. Тем не менее все нужно попробовать, познать и ко всему приобщиться. Именно состояние вечного духовного поиска и стало отличительной чертой Южинского. Если искать аналогии в прошлом, то в салоне Мамлеева царила атмосфера серебряного века с ее симпатией к хлыстовским  радениям. Начитавшись и наслушавшись самых разных – подчас диаметрально противоположных – теорий, народ впадал в прелесть, выходил из самого себя и начинал выть на луну (образно говоря, конечно). А что еще оставалось, если одна теория отрицала другую, ничего по большому счету не удовлетворяло, и в результате человек не мог ни на чем остановиться. Тем более, что остановиться – означало заглотнуть наживку, то есть выйти из процесса поиска – что, по мнению магистров ордена, означало духовную смерть. Прочтите тексты ЮВМ – и вам все станет ясно. Его персонажи постоянно находятся в возбужденном состоянии – их волнуют тайны, которые не поддаются разгадке, потому что ни одно из известных учений по большому счету нельзя считать ключом к заветной двери, ведущей в Потусторонность. А если так, то значит есть какое-то тайное, еще не известное знание, которое откроется только сверхпосвященным – одержимым желанием идти до самого конца. Отсюда и практика самосожжения с помощью алкоголя, через которую прошли все южинские. Ведь кто ярче горит – у того больше шансов на благодать откровения.

На мой взгляд, именно Южинский и стал заключительным аккордом серебряного века. Исторически сложилось так, что революция, которую серебряный век с такой неистовостью и исступленностью приближал, вместо райских кущ свободного искусства въехала в идеологический тупик тоталитаризма. И тогда хитрый серебряный век ушел в подполье, где впал в анабиоз и тихо проспал всю индустриализацию, коллективизацию, войну, и после смерти вождя народов, с началом оттепели – проснулся, чтобы исполнить свою заключительную и едва ли не самую главную арию.

О Маяковке и прочем – завтра.

21 октября