Архив рубрики: Кто такой

Первый раз в Крыму

Вспоминает писатель Игорь Дудинский

Впервые опубликовано на сайте Большой ялтинской энциклопедии 11 июля 2021 года

Андрей Карагодин

Только что на телеканале «Культура» вышел четырехсерийный документальный фильм «Последний тусовщик оттепели». Его главным героем стал Игорь Дудинский – легендарная фигура московской богемы, писатель и журналист, хроникер всех важных культурных событий Москвы с пятидесятых до наших дней. Специально для «Большой Ялтинской Энциклопедии» Игорь рассказал о своем первом визите на Южный берег Крыма, который состоялся летом 1953 года.

Крым я считаю одним из самых главный мест, которые сформировали мое мироощущение. И, конечно, сегодня, спустя много лет, когда мне есть что и с чем сравнивать, я все больше убеждаюсь, что в детстве мне невероятно повезло очутиться в самом прекрасном и совершенном уголке на планете. Куда бы я ни приезжал, я первым делом сравниваю место, где оказался, с Крымом. И всегда не в пользу нового места. Потому что в Крыму аккумулирована и вся Италия, и Испания, и Греция, и все что угодно – лень перечислять. Проезжайте по старым дорогам Южного берега – и все станет ясно. Количество, ассортимент физических удовольствий может быть сколь угодно разнообразным, но качество наслаждения от ауры места – с Крымом даже отдаленно несравнимо. Главное, что такой энергетики, как в Крыму, нет ни на одном курорте планеты. Тут со мной, не сомневаюсь – многие согласятся.

А впервые я оказался на благословенной крымской земле в 1953 году. Мне было шесть лет. Я еще не ходил в школу. Мой отец Илья Владимирович Дудинский работал в газете «Правда» – в отделе стран народной демократии, как он в то время назывался. В то время летние месяцы мы всей семьей проводили на ведомственной даче «Правды» на станции Правда Ярославской дороги. Но летом 1953-го отец решил подлечиться в санатории «Горное солнце» в Мисхоре. Санаторий был расположен на морском берегу у самого подножья Ай-Петри. Война застала отца в Ленинграде, где он учился в аспирантуре Финансово-экономического института. Он сразу пошел добровольцем на фронт, воевал, пережил блокаду, и там подхватил туберкулез. Поэтому время от времени он отправлялся в какой-нибудь легочный санаторий. «Горное солнце» в те годы считался самой крутой туберкулезной здравницей СССР. На его пляже находилась знаменитая Русалка, а неподалеку от входа, на шоссе был источник с девушкой с кувшином и злым разбойником Али-Бабой.

Отец уехал, а мы с мамой остались на госдаче в Правде. Но папа все-таки захотел, чтобы мы с мамой к нему приехали. Хотел показать мне море. Редакционная «Победа» привезла нас на аэродром в Быково, где мы сели в самолет Ли-2 (который приземлялся на заднее колесо). Отец тогда был известным специалистом по странам народной демократии. Только что у него вышла книга «Распад единого мирового рынка», написанная в соавторстве с Владимиром Алхимовым – тоже известным экономистом-международником и к тому же Героем Советского Союза. Они ее писали в том числе и в нашей коммуналке номер 124 на Дровяной площади, дом 9/10 (ныне Хавская улица, 3). Дядя Володя Алхимов, когда приходил к нам, то вешал на стул свой пиджак со Звездой Героя, от которой я не мог оторвать взгляд и украдкой приглашал соседских детей на нее полюбоваться. У отца еще не было его «Победы», которую он купил в 1954 году, и за ним каждый день редакционный диспетчер Домна Александровна присылала машину, которая возила его в редакцию и обратно.

Полет до Симферополя меня не удивил. Он проходил днем, и я ни на секунду не отрывался от иллюминатора, разглядывая проплывавшие под нами бесконечные разноцветные прямоугольники. Мне казалось, что я вижу пейзажи, которые мне знакомы. Самолет был небольшой – пассажиров на десять-пятнадцать. В аэропорту Симферополя нас ждал папа на санаторской «Победе», которая довезла нас до места. Отец снял для нас комнату в частном секторе – у кого-то из обслуживающего персонала, прямо возле санатория, а сам жил в отдельном просторном номере. Первым делом показал нам санаторский пляж, где я купался каждый день. Папа сразу помог мне доплыть до Русалки, которая каждый день находилась в поле моего зрения. Мы покушали, а вечером папа взял меня на берег, где была полукруглая веранда с топчанами, подушками, матрасами и одеялами, упирающаяся в море, и весь санаторий ночевал прямо на ней под огромным навесом. Я всегда спал рядом с папой – на соседнем топчане, и он каждый вечер рассказывал мне какую-нибудь фантастическую историю – или про Ай-Петри, чья вершина была точь-в-точь над нами, или про маленьких человечков – снов, которые по вечерам залетают в нос и уши к детям, чтобы они крепче спали, или про обитателей подводного царства. Я был безмерно счастлив. Утром я шел к маме в нашу комнату, она давала мне судок – такое приспособление в виде трех закрепленных одна над другой кастрюлек с общей ручкой, и я отправлялся на кухню, где мне наливали первое, второе и третье, потом возвращался к маме, мы завтракали и перемещались к папе на санаторский пляж.

Отец был прекрасным пловцом. Он же вырос в Ростове-на-Дону, где практически ежедневно переплывал Дон. И в первое же утро я стал свидетелем скандала, который случался каждый день нашего пребывания в Мисхоре. На пляже были буйки, за которые заплывать было нельзя. Но отец, как только входил в воду, забывал обо всем на свете. Он вообще не замечал никаких буйков. Плыл себе и плыл, пока не исчезал из виду. К его плавкам всегда была приколота английская булавка – как он говорил, на случай, если сведет ногу. Спустя час после его исчезновения, с мамой стало плохо. Она потеряла сознание. Прибежавшая женщина-врач откачала ее с помощью нашатыря и стала жаловаться, что специально уходит с пляжа, когда отец отправляется в свои заплывы. Она точно так же пару раз падала в обморок, будучи уверена, что Илья Владимирович утонул. Поэтому наблюдать, как он исчезает из виду, было выше ее сил. Отец проводил в море часа три, после чего возвращался и посмеивался над нашими переживаниями.

Каждый день мы ездили смотреть какую-нибудь достопримечательность, заходили в какой-нибудь ресторанчик, покупали фрукты на развалах. Помню, первое, что меня поразило, было обнесенное оградой деревцо в парке, которое называлось араукария чилийская. Как мне объяснил папа под большим секретом, огорожено оно было, потому что если к нему прикоснуться, то мгновенно умрешь на месте – настолько оно ядовитое. Я был не в силах оторваться от волшебного растения – целый час стоял и не мог отвести от него глаз.

Большое впечатление в Крыму на меня произвел Хаос – нагромождение каменных валунов. И еще, как ни странно, фруктовый суп, который каждый день давали и в санатории, и в местных столовых. Я впервые в жизни открыл, что суп может быть фруктовым, и не мог успокоиться. У меня такое просто не укладывалось в голове. Все время брал у мамы обещание, что в Москве она теперь будет меня кормить только фруктовыми супами.

Огромное удовольствие мне доставляло плавание на лодках с веслами – благо при санатории была своя лодочная станция, пользоваться которой можно было сколько угодно и в любое время. Я быстро научился грести, и был счастлив, когда мы с отцом совершали объезды окрестных бухточек.

Хотя с папой мы виделись каждый день (плюс каждую ночь засыпали рядом на самом берегу под шум волн), он все-таки как всегда жил своей личной жизнью. Маме он объяснял, что вокруг много известных людей, с которыми он должен общаться по работе. И действительно – он был нарасхват. Все мечтали затащить его в свои компании. Он был настоящим интеллектуалом, потрясающе остроумным собеседником и любимцем девушек. Мама, конечно, его жутко ревновала, но он не шел у нее на поводу и вел себя как свободный человек.

В те дни в санатории отдыхала дочка тогдашнего главного редактора «Правды» Дмитрия Трофимовича Шепилова – Вика, Виктория. То есть дочка главного начальника отца (того самого – примкнувшего к ним). Она часто сопровождала нас в прогулках по побережью. Они с отцом вели себя как близкие друзья. Я ничего не берусь утверждать, но зная, что отец не пропускал ни одной девушки, можно было предположить всякое. В любом случае дружба и общение с Викой льстили самолюбию отца. Он ей искренне любовался и всячески ухаживал.

Постепенно я оброс знакомствами среди своих сверстников и много времени стал проводить на пляже в обществе местной ребятни. Ныряли за рапанами, жарили мидии на кусках жести, прыгали со скал в море, шлялись по поселку.

Думаю, мы с мамой провели в Мисхоре недели три. Несколько раз встречали рассвет на Ай-Петри, что тоже отпечаталось в памяти на всю жизнь. Мое первое свидание с Крымом запомнилось так, как будто оно было вчера.

Возвращались в Москву тем же путем. Доехали на «Победе» до аэродрома в Симферополе, снова сели на Ли-2 и прилетели в Быково.

Больше в детстве я в Крыму не был. Так сложилось, что проводил летние месяцы на Кавказе – в пионерских и спортивных лагерях. Дело в том, что мамин брат – дядя Эдуард – был главным военруком СКЖД, и поэтому курировал несколько ведомственных мест отдыха на черноморском побережье от Туапсе до Адлера. Так что все детство я отдал Кавказу. В Крым я стал ездить много позже, уже в зрелом возрасте. Но это уже сюжет для другого романа.

Призраки московской богемы. Воспоминания Игоря Дудинского

Впервые опубликовано на сайте Радио Свобода 9 июля 2021 года

Гордей Петрик

В 1960-х в двух коммунальных комнатах писателя Юрия Мамлеева в Южинском переулке сформировался подпольный литературно-философский салон, членов которого впоследствии окрестили «Южинским кружком». Это были поэты, художники и мыслители, изучавшие философию и оккультные практики. Они считали себя продолжателями русского Серебряного века. Членами Южинского кружка были Евгений Головин и Гейдар Джемаль, позднее к нему примкнули Александр Ф. Скляр и Александр Дугин. Тогда члены кружка собирались уже не у Мамлеева, который эмигрировал в США, а в Переделкино – на даче у Игоря Ильича Дудинского, а чуть позднее – на станции Клязьма у Сергея Жигалкина.

Дудинский – последний живой свидетель всех периодов Южинского кружка, хроникер и хранитель тайных знаний шестидесятых, семидесятых, восьмидесятых, девяностых… Он был издателем альманаха «Мулета», работал в «Литературных новостях», десять лет занимал пост главного редактора бульварной газеты «Мегаполис-экспресс» и наполнял ее страницы причудливыми мистификациями. Бред оказался на той же территории, что и явь, и в газете, тираж которой доходил до миллиона, публиковались интервью с ожившими мертвецами. Дудинский сочинял дикие светские репортажи и поддержал «Лимонку», на время примкнувшую к «Мегаполису».

Вскоре после закрытия «Мегаполиса», который не выдержал конкуренции с «Экспресс-газетой» и «СПИД-инфо», Дудинский ушел в редакцию «Московского корреспондента» и был одним из авторов скандальной заметки о женитьбе Путина и Кабаевой, из-за которой газету закрыли по распоряжению сверху. Сейчас он занимается живописью, работает с архивами и ведет интернет-дневник. На сайте i-du.ru в разделе belles-letress опубликован архив его прозы. Весной в издательстве «Традиция» вышла книга Дудинского «Четыре сестры» – пьеса, которую он называет трудом своей жизни. А в мае на канале «Культура» вышел четырехсерийный документальный сериал «Последний тусовщик оттепели», посвященный его жизни.

Игорь Дудинский рассказал Радио Свобода о своих приключениях, знаменитых друзьях и жизни московской богемы.

– Как ты впервые оказался в кружке Мамлеева?

– Дело было в начале 60-х – в самый разгар оттепели, когда вокруг бурлила культурная жизнь – как официальная, так и подпольная. Ко времени знакомства с Мамлеевым я уже года два тусовался в московском андеграунде – в основном среди художников и поэтов. А когда ты живешь страстями и эмоциями, то тебя не покидает чувство неудовлетворенности тем, что происходит вокруг тебя. Тебя все восхищает, но постоянно хочется чего-то еще. И ты чувствуешь, что это что-то еще находится где-то рядом – нужно просто подождать. В то волшебное время личные открытия чего-то нового и знакомства с гениями происходили в ежедневном и даже в ежечасном режиме. И когда мне сказали, что в Москве появился писатель, который пишет как Кафка, но только на русские темы, я отнесся к предложению пойти его послушать как к чему-то обыденному и рядовому. Ведь мы каждый вечер кого-нибудь слушали – благо салонов в Москве хватало. Кафку тогда только что впервые издали в СССР, общественность испытала потрясение, его книжка стала своего рода точкой отсчета и эталоном – с Кафкой стали сравнивать все, что появлялось.

Чтение должно было происходить у какой-то дамы, редактора телевидения, в ее уютной комнате в многонаселенной коммуналке. Я пришел, застал там целую компанию своих друзей. Мы, как водится, выпили что Бог послал, Юрий Витальевич достал из потертого портфеля общую тетрадь в коленкоровом переплете, раскрыл ее и начал читать. С первых же строк я понял, что наконец-то нашел абсолютно все, что искал, – и больше уже не найду ничего, что могло бы меня удивить. На присутствующих тот вечер произвел тот же эффект. Все испытали такой же шок, что и я. С Мамлеевым была его тогдашняя постоянная спутница – Лорик. Она была королевой Южинского и главной героиней его прозы. В «Шатунах» ее зовут Аня Барская, в «Московском гамбите» – Катя Корнилова. Когда прощались, Лорик взяла у меня телефон и буквально на следующий день позвонила и пригласила на Южинский. Ее, скорее всего, подкупила моя восторженная реакция на услышанное, и она решила меня поощрить. Так началось мое пребывание на Южинском, где я встретил много единомышленников, среди которых собственно и провел всю оставшуюся жизнь. Южинский стал для меня всем – и инициатическим центром, и академией. После седьмого класса я бросил школу и продолжил образование на Южинском среди гениев метафизической мысли.

– Помимо Мамлеева, ты тесно общался с Евгением Харитоновым, Леонидом Губановым, Анатолием Зверевым. Еще ты издавал стихи Бориса Козлова…

 С кем я только тесно не общался! Из тех, кого ты перечислил, у Харитонова, Губанова, Зверева наследие сохранилось в максимально полном виде. А у Бориса Козлова трагическая судьба. Среди интеллектуальной элиты Москвы он считался самым модным художником. Каждая его картина приобреталась заранее, на стадии замысла – причем за солидные деньги. Он оставил после себя огромное живописное наследие. Но к нему нет доступа. Более того, его друзья и близкие толком не знают, где оно находится. Такое, к сожалению, случается с гениями. Причем творчество Козлова уникально, его совершенно не с кем и не с чем сравнивать. Вот в чем настоящая трагедия. Когда меня просят рассказать о картинах Козлова, я не знаю, с чего начать, от чего оттолкнуться. Проще рассказать о нем как о личности. Я не знал в жизни человека, который бы так исступленно верил в Бога, был бы настолько погружен в православие, знал его теологию и эзотерику. И вместе с тем он был настоящим рабом своих страстей, яростным эпикурейцем. Любил жизнь, девушек, любил сам процесс земной любви. Я прожил с ним бок-о-бок не одно десятилетие – понятно, что он глобально повлиял на мое формирование. Его можно сравнить с персонажем рассказа Лескова «Чертогон» – без преувеличения самого русского рассказа в истории литературы. Борис мог с головой погружаться в порочную жизнь, но всегда во время самых крутых многодневных застолий говорил исключительно на метафизические темы. Когда он возвращался на грешную землю, то часто повторял: «Знаешь, все-таки на свете нет ни х**, кроме Бога, в Которого нужно верить бесконечно». Я беру на себя смелость утверждать, что Козлов был самым любимым и близким человеком для Мамлеева. Им было идеально комфортно в обществе друг друга. Когда они оказывались вместе (что в некоторые времена случалось ежедневно) и начинали обмениваться репликами, в комнате воцарялась поистине неземная благодать. Козлов редко заходил на Южинский, но Мамлеев навещал его каждый день – благо Козлов жил в Настасьинском переулке – в двух шагах от ЮВМ. Летом Козлов всегда снимал дачу вблизи от Москвы, и Мамлеев то и дело зависал у него на несколько дней. Ох, что тогда начиналось. Какие мистерии разворачивались! Если учесть, что вокруг Козлова сформировался свой круг священных безумцев, куда Мамлеева тянуло как магнитом. Как художник Козлов считал, что он расписывает свой собственный православный храм. И каждая картина была для него частью огромной – размером со вселенную – фрески, разбитой на евангельские сюжеты. Лично я не видел ничего более гениального в мировой живописи. Явление Бориса Козлова по значимости можно сравнить с золотым веком русской иконописи.

В принципе каждый из моих спутников жизни заслуживает солидной монографии. К сожалению, сегодня людей с такой неземной энергетикой, какой обладали гении шестидесятых типа Губанова, Зверева и еще многих – уже не осталось. Поэтому по устным рассказам невозможно представить всю мощь их харизмы.

– Какое влияние имел алкоголь на твою жизнь и твою работу? Рассказывая и о Южинском, и о журналистском периодах своей жизни, ты вспоминаешь, что пил тогда круглосуточно.

– В богеме иначе было невозможно. Там пили все. А метафизики пили в несколько раз больше. Представь себе – перед тобой открылся совершенно фантастический мир, который не имел ничего общего с окружающей советской действительностью – и к тому же был ей радикально альтернативен. Было от чего сойти с ума. Недаром в андеграунде правили бал люди, с точки зрения советского обывателя, не совсем адекватные. И все круглосуточно пили – в том числе чтобы заглушить страх перед вездесущими органами – ведь мы же как-никак занимались запрещенными вещами. Во-вторых, чтобы притупить остроту впечатлений от встречи с новым искусством, которое больно било по мозгам и психике. И уж слишком разителен был контраст между царившими в богеме вседозволенностью и раскрепощенностью и ханжеской строгостью советского социума с его бесконечными ограничениями. В-третьих, алкоголь расширял сознание, открывая его для космических идей и энергий. Да и сама атмосфера обязывала. Если кругом пьют, то и ты поневоле подключаешься. А когда я начал работать в периодике, то там вообще не просыхали. Утром приходили на работу. Разливали водку, выпивали по стакану и шли на летучку. После летучки еще по стакану – и за работу. В обед – стакана по два. И так целый день. Вечером – в Домжур, ЦДЛ или ВТО. Утром – все сначала.

– Раз мы начали разговор о пьянстве, не могу не спросить, знал ли ты Венечку Ерофеева.

– Ну как было не знать. Даже если бы я не захотел с ним пересечься по жизни, то избежать знакомства и общения было бы невозможно. Тусовка-то одна, общая. Честно говоря, на фоне целой толпы ярчайших персонажей с потусторонней харизмой, с которыми я успел познакомиться до Венечки, он не произвел на меня яркого впечатления. Мы в своем кругу долго обсуждали, мог ли человек со столь посредственным интеллектом и отсутствием отблесков священного безумия написать такую гениальную вещь, как «Москва – Петушки». Тем не менее, виделись мы часто, выпивали, пока ему было можно. В воспоминаниях Наташи Шмельковой есть упоминание об их знакомстве с Венечкой. Оно произошло в моей квартире – на неофициальной выставке Сережи Алферова. Шмелькова пришла сама, а Ерофеева привел Слава Лён. Публика сидела на деревянных ящиках из-под бутылок. Рядом со Шмельковой оказалось свободное место, и его занял Ерофеев. Они встретились, чтобы больше не расставаться до гробовой доски. Еще нас с Венечкой связывает его уход из жизни. Он умирал в онкоцентре на Каширке, а я жил на Коломенской, рядом. На улице Высокой. И Шмелькова, которая не отходила от его постели, иногда заезжала ко мне поспать, перевести дух. Однажды она сказала, что Венечке, который уже был близок к агонии, приходится часто менять рубашки. Я открыл шкаф и сказал, чтобы она взяла столько рубашек, сколько считает нужным. Она взяла штук пять. На следующий день она приехала и сказала, что как хорошо, что я дал рубашки. Когда она Венечку переодела в очередной раз, он успокоился и тихо отошел. «Так что ты теперь войдешь в историю благодаря тому, что в твоей рубашке умер сам Венедикт Ерофеев. И еще осталась чистая, чтобы приодеть для отпевания», – заключила она. Так что еще и похоронили в моей рубашке. Воистину чудны дела Твои, Господи!

– Ты сказал про вездесущие органы. Я знаю, ты был знаком с Виктором Луи и бывал в его салоне. Расскажи о нем. Что ты думаешь о его деятельности?

– Луи – один из моих кумиров. Юрий Витальевич любил глубокомысленно напоминать о себе фразой: «Я – многолик». Наверное, каждый неординарный человек многолик. Я рос во фрондерско-либеральном окружении своего отца, где многие высокопоставленные деятели, ученые, идеологи, журналисты-международники втайне исповедовали теорию конвергенции, хотя вслух упоминать ее можно было только в критическом ключе. Но критика была такая, что она среди посвященных воспринималась как неизбежность обоюдного врастания одной системы другую – и иного было не дано. К тому же андеграунд, в котором я тоже формировался, неизбежно соприкасался с либеральным истеблишментом. Свой своего чувствует издалека. Люди сходились друг с другом на уровне интуиции. Сначала молодежный лагерь «Звенигородка» при ЦК КПСС. Благодаря ему знакомства с юными обитателями правительственных домов на Кутузовском. Потом спецгруппа по изучению США на экономическом факультете МГУ. Потом Институт международного рабочего движения. Потом попадание в тусовку при АПН. Там знакомство с Виктором, которое закрепилось и прошло испытание в салоне Стивенсов. Потом работа над некоторыми пропагандистскими проектами – совместно с людьми из его окружения. Не раз он приглашал меня в Баковку на свою дачу, где периодически собирал теплые компании интеллектуалов. Он был потрясающий авантюрист в самом высоком смысле. Если представить идеальную социальную пирамиду, существовавшую в моем воображении, то Луи находился на ее вершине. Понятно, что в молодости в социальном смысле я видел для себя именно такой путь – быть катером связи между идеологическими системами. И тут важно понять место Луи в тогдашней политической тусовке. Конечно, он не был никаким «агентом КГБ». Просто в параметрах того оттепельного мышления он, застолбив за собой свое уникальное место, оказался более чем востребованным в качестве посредника при идеологических операциях. Со временем, по мере смены политических доктрин и поколений гении романтической формации один за другим покидали актуальный социум. Я посвятил Виктору Луи и деятелям его круга рассказ «Рецепт опохмеляющего напитка». Что касается меня лично, то все мои попытки пойти по стопам своего кумира закончились лишением меня диплома журфака и двухгодичной ссылкой в Магадан.

–​ Расскажи о своем литературном наследии. Весной в издательстве «Традиция» вышли «Четыре сестры». В «Мулете» публиковались твои статьи и стихи, но о других твоих сочинениях не найти информации.

– Я член не только Союза журналистов, но и Союза писателей. Причем еще с начала 80-х. «Четыре сестры» – моя четвертая или пятая книга прозы. Просто так получилось, что сегодняшнее поколение мало знает меня как писателя, а больше как бульварного журналиста. Я давно оставил мысль издавать свои книги. Когда в культуре все смешалось, постмодернизм упразднил все ориентиры и воцарился хаос, я не видел смысла выносить на суд поколения, утратившего все ценностные критерии, что-то сокровенное. Сейчас, когда все мои единомышленники покинули наш мир, я решил, что все-таки нужно что-то оставить на память о себе. К сожалению, «Четыре сестры» не выполнили свою задачу. Книга не вписалась в параметры современного менталитета, и ее предпочли замолчать. «Четыре сестры» – вещь стильная, поэтому я думал, что на нее обратят внимание, потому что сейчас стильная проза достаточно востребована. Но она оказалась сложноватой в метафизическом смысле, а сложные вещи – пусть и стильные – сегодня ох как не любят. Поэтому как вышло, так вышло.

–​ Ты всегда пропагандировал, что «реализовываться» в привычном смысле человеку не обязательно? Да и твоя биография – серпантин, настоящее доказательство абсолютной хаотичности жизни.

– Такой уж у меня менталитет. Я с иронией отношусь к земной жизни – и в первую очередь к таким понятиям как успех, благополучие, высокое мнение о собственной персоне. Я не считаю, что способен чем-то осчастливить человечество. Да и человечество давно не нуждается в духовных гуру, которые пытаются его осчастливить. Именно из-за того, что сегодняшнему социуму не нужны Достоевские и Платоновы, они и не появляются. Мой приятель только что вернулся из Индии – родины мирового духа. Он в ужасе. Молодое поколение отвернулось от носителей метафизического сознания, высмеивает своих просветленных мудрецов, демонстративно нарушает традиции и ведет западный образ жизни. Сегодня среди индийской молодежи в чести лозунг: Money, Muscle, Motor. То есть деньги, сильное тело и мощное средство передвижения. А все остальное – опиум для народа. Конечно, в такой реальности я не вижу для себя места.

Что касается моей биографии, то я откликался на все, что предлагала мне судьба и что я считал интересным для себя. До того, как потерять здоровье, я всю жизнь занимался любимым делом, чувствовал себя как рыба в воде и искренне удивлялся, что мне платят деньги только за то, что я получаю удовольствие. Отсюда и некоторая пестрота биографии – тут и сотрудничество с парижским издателем-вивристом Толстым, и участие в самой угарной, демшизовой перестроечной газете 90-х «Литературные новости», и работа корреспондентом нескольких ведущих СМИ на переднем крае борьбы за новую Россию.

–​ Еще по твоим рассказам мне показалось, что ты разграничиваешь представления о Божественном, Фаворском Свете и Абсолюте и социальные ответственность и мораль.

– Конечно, есть духовный космос, космическая иерархия, а есть космос материальный, житейский, бытийный. Юрочка Мамлеев всякий раз, когда вставал вопрос о земном и небесном в виде проявления каких-то человеческих пороков, говорил: «Какие всё это пустяки по сравнению с вечностью!» Я тоже считаю всё это пустяками, которые не стоят особого внимания истинного небожителя – к каковым относили себя мои прекрасные собутыльники. К сожалению, я, будучи потомственным интеллигентом и аристократом, всю жизнь был вынужден соблюдать правила приличия перед своими близкими и окружающими. Но всегда в душе восхищался теми, кто плевал на земные условности и вел себя как свободный дух, пребывающий в свободном полете.

–​ Ты – как и Мамлеев, и Джемаль, и Головин, – занимаешь позицию отрицания всего материального, человеческого, мирского. В «Ориентации – Север» вы с Джемалем призывали преодолевать человеческое пространство. В какой степени это резонирует с твоей жизнью (ведь ты, кажется, всегда был погружен в социальность с головой)?

– Хотя все перечисленные гении – мои большие личные друзья, тем не менее, меня нельзя сравнивать с ними. Они – целеустремленные личности, большие философы, писатели, метафизики, посвятившие свою жизнь одной страсти и не сходившие с раз и навсегда выбранной дороги. Я же человек увлекающийся, переживший множество романов и прочих искушений, которые отнимали у меня много времени. Если бы я был погружен в социальщину с головой, я бы, наверное, добился в жизни куда большего. Слова Сковороды о том, что мир ловил меня, но не поймал – как раз про меня. Я вел жизнь богемного плейбоя – по ходу дела зависая там, где мне было комфортно. Читать и что-то «изучать» я не любил, предпочитая получать знания и вообще тайную информацию во время многодневных застолий с гениями. В конце концов я научился добывать сакральные знания непосредственно из невидимого мира – от близлежащего астрала до вершин световой иерархии. Я знаю многое об устройстве мироздания, но в отличие, например, от Головина не ориентируюсь в именах и технологиях известных алхимиков. Что, впрочем, не мешало мне получать откровения из первых рук – за что меня и любили в метафизических кругах. Я прекрасно знаю свое скромное место, но тем не менее считаю себя таким же посвященным, как и хранители тайных доктрин.

–​ То есть важно не столько знать что-то досконально, сколько понимать эти вещи на чувственном уровне?

– Под «знаниями» ты, наверное, имеешь в виду методику подачи личного интеллектуального и духовного багажа. Что и говорить, в методике я слаб, поэтому никогда ничего не мог бы преподавать – разве что философствовать за распитием благородных напитков типа виски. Тогда у меня что-то выстраивается в более-менее логические цепочки и собеседники начинают понимать, что я пытаюсь до них донести. Так-то я не страдаю от того, что чего-то не знаю. Мне кажется, то, что нужно, я как раз знаю прекрасно.

–​ «Четыре сестры» заявлены как «текст для спектакля в четырех действиях». Я знаю, читку пьесы устраивала Татьяна Стрельбицкая – украинский режиссер и перформер из окружения Виктюка. Но это была лишь читка. Ты был бы готов доверить кому-то поставить свой текст в привычном смысле этого слова? Как ты вообще представляешь его на театральной сцене? Может, хотел бы поставить «Четырех сестер» сам?

– По ходу размышлений о наиболее актуальной литературной форме я пришел к выводу, что текст для спектакля может быть как раз тем жанром, у которого есть шанс быть востребованным в сегодняшнем «культурном» контексте. К тому же следует учесть, что весь текст был мне надиктован свыше. Конечно, я был бы рад, если кто-то попытается пьесу поставить – особенно такие мэтры, как Борис Юхананов (который во многом вдохновил меня). И тут все зависит от режиссера – его фантазии. Главное – заставить персонажей что-то делать, чем-то их занять. Мой текст – абсолютный трансформер. Четыре персонажа – всего лишь четыре сущности, которые могут быть какого угодно пола. А может, они времена года или четыре стихии. По ходу действия они могут перетекать из одного в другое и обратно. Главное, что есть интеллектуальная основа для воплощения. Лично я представляю их девушками не от мира сего, декадентками-кокаинистками, которые говорят в нос, с французским прононсом, слегка нараспев – как Елена Соловей в «Рабе любви»: «Господа, вы звери. Вы будете прокляты своей страной». Что-то типа того. Но я ни на чем не настаиваю. Да и время умных пьес и текстов безвозвратно прошло.

–​ Текст назван «Четыре сестры» и имеет ряд отсылок к «Трем сестрам». Но он проникнут не только его духом, но и духом драматургии Серебряного века вообще – пьес Маяковского, Блока. Кем из авторов русского Серебряного века ты вдохновлялся и почему назвал пьесу именно так?

– В юности, еще до знакомства с богемными гениями, я пережил нечеловеческую любовь к Северянину, Блоку, Вертинскому (благо у нас в доме были все его записи). Чуть позже я понял, что Серебряный век и декадентство – как раз пространство моего духовного обитания. Я погрузился в Метерлинка, в символизм. В результате мощнейший заряд я получил от драматургии Чехова. Я понял, что как раз пьесы Чехова придали Серебряному веку основной импульс. Чехов как драматург – везде, во всем. Его не может быть много. Для меня он камертон – что я и хотел показать в «Четырех сестрах», вместив в текст всю энергию своей любви к Чехову. Но все перечисленные имена – всего лишь далекие истоки моего вдохновения. Мое послание – о Южинском, о той разговорной стихии, которая там господствовала. Как мыслят и говорят мои персонажи – такой и была атмосфера мамлеевского салона сексуальных мистиков, как его называли в Москве. Неспроста я посвятил свое произведение девушкам своей юности. В нем много от нашей постельной болтовни в перерывах между приступами любовной страсти – я же как-никак принадлежал к ордену сексуальных мистиков.

Свой опус я задумал много лет назад, долго его вынашивал, искал форму. Наконец однажды познакомился с набоковским Ван Вином, от которого узнал, что у Чехова есть пьеса «Четыре сестры». И одну из героинь зовут Марша. Тут все встало на свои места. Я решил, что открою миру неизвестную пьесу Чехова. Первое действие я, дико стесняясь, показал Головину. Он сказал, чтобы я обязательно продолжил и довел до конца. С тех пор меня не покидала уверенность, что высшие силы через меня создают что-то особенное, что станет новым словом в литературе.

–​ Определение «бред» – по-твоему, комплимент твоему тексту? Как и для Мамлеева в отношении его прозы?

– Бред на Южинском ценился, если он становился частью священного безумия, с помощью которого реально достичь сверхчеловеческого состояния. Мы исходили из того, что разум – орудие Творца, с помощью которого он управляет людьми, лишая их воли, инициативы, которые всегда заканчиваются богоборчеством. Тем самым создается иллюзия вселенской гармонии. Поэтому, чтобы достичь свободы и погрузиться в реальный хаос, нужно преодолеть цензуру разума. И бред – как раз и есть один из путей, ведущих к познанию абсурда, который лежит в основе мироздания. То есть бред есть свобода. Разумеется, если бред несет в себе метафизическое, а не материальное начало. Когда на человека сходит Святой Дух, он первым делом начинает бредить. Первые слова апостолов, которые заговорили на иных языках, воспринимались посторонними как бред. Помню, однажды я разговорился с соседями Мамлеева по коммуналке. Они мне сказали, что удивляются всякий раз, когда слышат разговоры, доносящиеся из-за двери Юрия Витальевича. «Вроде по-русски говорите, а ничего не понятно».

–​ Твой самый известный проект – газета «Мегаполис-Экспресс» – первое бульварное СМИ в России. Расскажи об этом периоде своей жизни. Как тебя занесло в культуру заголовков вроде «Иван Семеныч угощает голубцами с говном» и жанру интервью с каннибалами.

– Когда Гриша Нехорошев в 1995 году привел меня в редакцию первой российской бульварной газеты, я мгновенно почувствовал себя в своей тарелке. Там царила настоящая, безграничная свобода, о которой сегодняшние журналисты даже не подозревают. Собрался идеальный во всех отношениях коллектив гениев журналистики, которым удалось создать некую параллельную реальность, никак не пересекающуюся с реальностью тогдашних постперестроечных лет. Мы спасали людей тем, что своими парадоксальными, шокирующими материалами адаптировали их советское сознание к безумию лихих 90-х. Мы жили как одна семья – не разделяя свои тексты на свои и чужие. Просто делали одно общее дело. Я работал фактически круглосуточно и отдал, как ты говоришь, «культуре заголовков» ровно десять лет своей жизни. К 2005 году время изменилось, свобода всех раздражала, и газету закрыли. Заголовок, который ты процитировал, принадлежит не мне. И мне он совсем не нравится. Я писал исключительно эстетско-дендистские тексты. Плюс был обозревателем светской и культурной жизни. Лучшее из моего мегаполисного периода можно прочитать на моем сайте. Конечно, в трезвом виде такие тексты не напишешь. Поэтому мои круглосуточные возлияния продолжались. Зато мы сделали революцию в журналистике, расширив до безграничности коридор возможностей СМИ.

–​ В «Мегаполисе» имело место продолжение идей Южинского?

– В мироздании – несмотря на его абсурдность – многое взаимосвязано. На Южинском я был больше учеником Мамлеева, Головина, Лорика (хотя и любимым), а в «Мегаполисе» я стал авторитетом. Конечно, я вовсю использовал в своих материалах багаж, полученный на Южинском. Например, у Мамлеева есть рассказ о человеке, который питался сам собой, своим телом. А я разыскал такого человека в Москве и взял у него интервью. Так я поступал часто.

–​ Чем бульварная пресса отличается от желтой прессы?

– В свое время я написал работу, где рассказал о четырех этапах революции в СМИ. Если коротко, то бульварная пьеса призвана расширять сознание через демонстрацию всего, что не укладывается в голове, но тем не менее происходит. Недаром у «Мегаполиса» был подзаголовок – «Экзотика городской жизни» (который я придумал). Бульварная пресса никого не обижает и не обличает. Она показывает, как параллельные реальности иногда вторгаются в нашу и что в результате получается. А желтая пресса всегда основана на компромате, на слежении за известными людьми, на постоянной работе папарацци, которые круглосуточно подстерегают своих жертв в острые моменты их жизни.

–​ Расскажи о своей профессиональной биографии после «Мегаполиса» и «Московского корреспондента». Чем ты занимался эти двенадцать лет?

–​ Тем же, что и всю жизнь. В основном писал статьи об искусстве, издавал альбомы и монографии о творчестве современных художников – моих друзей и знакомых. Активно присутствовал в социальных сетях. Влюблялся, женился, разводился, рожал детей. Словом, вел интересную жизнь.

​ Вдвоем с философом Гейдаром Джемалем вы написали культовый манифест «Ориентация – Север». Почему твое имя сейчас не фигурирует на обложках и в описаниях?

– «Ориентация – Север» целиком и полностью написана Джемалем. От первого до последнего слова. Моя заслуга в том, что без меня она не была бы написана. Я убедил его начать работу и заставлял излагать свои мысли по определенным метафизическим проблемам, которые тут же записывал. Я не давал ему расслабляться. Он от меня прятался, увиливал от работы, но я его находил в самых тайных убежищах и не отставал, пока не получал от него очередную порцию. Потом мы вместе структурировали то, что получилось. Что касается моей фамилии, то после появления «Ориентации» в самиздате мне стали звонить люди из окружения Джемаля и просили ее снять. Кстати, там стояло: Гейдар Джемаль при участии Игоря Дудинского. Я решил, что если просят, то почему бы не снять. Тем более, что я не тщеславный человек, а все кому надо, те знают, как мы работали, – ведь дело происходило на виду у наших друзей. Кстати, в своей посмертной биографии «Сады и пустоши» Джемаль пытается рассказать, как проходило наше сотрудничество. Но он не рассказал главного, скрыл всю суть, и в результате получилась неправда. Все было совсем не так, как он изложил. Впрочем, Аллах ему судья. Я на гениев не обижаюсь.

–​ Как ты мне говорил, «Четыре сестры» – для тебя это что-то вроде итога жизни.

– Если я в ближайшее время отдам концы, то прошу считать «Четыре сестры» главным итогом жизни – своего рода отчетом о проделанной работе, поскольку в книжке есть все – в том числе и «Ориентация», с которой ее роднит в первую очередь афористичность и попытка внести свой скромный вклад в формирование новой метафизики, актуальной для эпохи сворачивания проекта под названием «homo sapiens и его цивилизация». Я называю ее универсальной, потому что она как бы подводит итог всему. Я считаю, что Мамлеев, Головин, Джемаль, Дугин создали именно такую универсальную метафизику конца света. Ну а мне, как их ученику, остается только продолжить начатое.

К счастью, я вошел во вкус и пытаюсь создать что-то еще – в том же направлении, но только более убедительное. Хотелось бы все-таки довести до конца некоторые замыслы. Плевать, что будет слишком умно и меня снова не заметят.

–​ Я знаю, что ты заканчиваешь работу над новой пьесой – об Апокалипсисе.

– Да, вещь называется «Религия Это». Я ее закончил. Ее мне тоже продиктовали свыше. Осталось подобрать или сочинить песню, которую герои споют в самом конце. Речь в пьесе идет об эволюции одного тайного сообщества, которое из преследуемого властью превратилось в могущественную силу, решившую устроить конец света. С песней пока проблемы. Я вижу ее как будущий гимн русских метафизиков, но его почему-то пока не хотят надиктовывать. Может, надиктуют кому-нибудь другому.