Архив за месяц: Октябрь 2019

Мне бы хотелось напомнить еще об одной категории моих знакомых. Их называли  рабочей аристократией. К началу шестидесятых они составляли довольно многочисленное сообщество. По работе я много общался с линотипистами. Большинство из них были мыслящими, начитанными людьми, увлеченными поэзией, литературой и новым искусством. Все много читали, заочно учились и были уверены, что сделают неплохую карьеру. Социальные лифты тогда работали исправно. К тому же государство всячески поощряло стремление представителей рабочего класса к знаниям и создавало им самые благоприятные условия для расширения кругозора.

Линотипистам было проще всего. Они целыми днями набирали огромное количество всякой идеологической ерунды, которая вызывала у них желание спорить и заставляла думать. Но через их руки проходили и умные тексты, которые они обсуждали в курилках. Главное, что они имели дело с печатным словом и понимали его ценность и возможности. Я восхищался такой продвинутой молодежью – ведь они росли не в таком элитарном окружении, как я, но тем не менее нисколько не уступали мне в умении мыслить и аргументировать. Поскольку они не владели тем объемом информации, который обрушился на мою голову, я старался водить своих новых друзей из типографии «Правды» на разные закрытые мероприятия и на Маяковку. Я чувствовал, что они были того достойны. Некоторые из них были стилягами. После работы переодевались во все модное и ходили по вечерам в Парк Горького в шестигранник, где танцевали под джаз.

А закрытых мероприятий хватало. Как-то Борьку Козлова его поклонники пригласили участвовать в  закрытом вечере в Доме культуры МЭИ, посвященном Ивану Леонидову. Боря попросил нас с Талочкиным ему помочь повесить на стену его иконостас «Пасха-Троица», приводивший всех, кто его видел, в шок. Вечер получился на пять с плюсом. Я привел несколько своих типографских друзей-линотипистов, за что они были мне безмерно благодарны. Разные люди из моего нового окружения выступали с короткими сообщениями – одно интереснее другого и показывали слайды. Например, один из докладов был посвящен роли колоколен в формировании облика Москвы. Мол, все улицы столицы всегда были ориентированы на вертикаль. Сейчас такие истины кажутся прописными, но в то время они совершали переворот в мозгах. Кто-то рассказывал о рабочей поэзии Герасимова и с пафосом читал стихи, которые довели аудиторию до оргазма. Я не в разнеженной природе среди расцветшей красоты – под дымным небом на заводе ковал железные цветы. Их не ласкало солнце юга и не баюкал лунный свет – вагранок огненная вьюга звенящий обожгла букет. Где гул моторов груб и грозен, где свист сирен, металла звон, я перезвоном медных сосен был очарован и влюблен. Не в беспечальном хороводе – в мозолях мощная ладонь – неугасимый на заводе горел под блузою огонь. Вздувал я горн рабочим гневом коммунистической мечты и, опьянен его напевом, ковал железные цветы.

Я тут же переписал стихи, выучил и сразу прочитал на Маяковке. Благодарность аудитории – особенно рабочей – не знала предела. Все просили переписать, спрашивали, что за поэт. Я рассказал то, что запомнил из лекции. Тогда все выразили готовность пойти в библиотеку и поискать. Такая в то время была творческая атмосфера. Все горели желанием узнать что-то новое.

Кстати, на том вечере я познакомился с Алексеем Борисовичем Певзнером – родным братом Наума Габо и Антона Певзнера. С ним нас связали долгие годы дружбы. Потрясающе интересный был собеседник.

Между тем над Маяковкой сгущались тучи. Арестовывали самых упертых обличителей советской власти. Первое уголовное дело за антисоветскую пропаганду завели на Володю Осипова, Эдика Кузнецова и Илюшу Бокштейна. Понятно, что Маяковка, как и вся андеграундная московская богема, состояла из нескольких группировок. Конечно, все были фрондерами и вольнодумцами. Но подавляющее большинство все-таки знало черту, за которую нельзя было заходить во избежание неприятностей с законом и органами. К тому же многие совершенно искренно считали, что глупо  рубить сук, на котором сидишь, и ломать и крушить систему, которая предоставляет столько возможностей для учебы и профессионального роста. К тому же я обожал отца, который поддерживал меня в моих духовных и прочих исканиях, и понимал, что своей неосторожностью я могу легко разрушить его карьеру. Поэтому я, конечно, симпатизировал фанатам и пропагандистам антисоветчины, но старался не вникать в их Бог весть как далеко идущие планы по переустройству общества. Меня всячески поддерживало мое окружение. Мои старшие наставники считали, что все социальное (социальщина, как они выражались) – преходяще и тленно. И в первую очередь искусство. Произведения, рожденные в результате социального заказа, долго не живут. Они теряют смысл, как только жизнь становится другой. Художник должен ориентироваться не на политику, а на вечные философские и метафизические категории. А когда я попал на Южинский, то вообще нашел полных единомышленников в том смысле, что в кругу Мамлеева, Лорика и Головина рассматривали людей не с точки зрения, какие идеи те исповедуют, а насколько они интересны в смысле безумия и нездешности. Мол, хотят сесть в тюрьму – значит, им так надо. Такова их потусторонняя природа. Хоть они и наши товарищи, но нам с ними не по пути. Пусть пьют свою чашу до дна без нас. Их мучительно влечет в низшие миры, в темные сферы – туда, где скорбь и страдания. А наше дело – кайфовать во благости и устремляться к высшим, ангельским  сферам и царским чертогам.

На Маяковке меня сразу поразила необыкновенная доверчивость поколения шестидесятых. Никто и не думал соблюдать хотя бы элементарную видимость конспирации. С Илюшей Бокштейном все было понятно. Он как стопроцентный юродивый находился далеко за гранью реальности, считал себя мессией и был готов обличать и проповедовать перед первым встречным, включая дружинников, которые его каждый раз винтили. Но было много таких как Володя Осипов или Юра Галансков. Абсолютно вменяемых, умных, мыслящих ребят, которые воспламенились идеей справедливости (в разных ее воплощениях – вроде анархизма, народничества, толстовства) и начинали делиться своими мыслями с кем попало. Никто не скрывал своих взглядов. Все планы обсуждались совершенно открыто и публично. Не удивительно, что их участь была предрешена. Я думаю, что за период оттепели появилось целое поколение романтиков и идеалистов, которое уже не знало, что такое 37-й год и все с ним связанное. Они свято верили, что обратной дороги к сталинскому террору нет. Поэтому авось пронесет. В целом они были правы. Страх и репрессии исчезли. Но в частностях заблуждались. КГБ никто не упразднял, и его сотрудники старались доказать, что недаром едят свой хлеб.

Маяковка научила меня понимать тактику властей по отношению к «инакомыслящим». Я убедился, что никто и ни при каких обстоятельствах ни с того ни с сего не придет ночью тебя забирать с бухты-барахты. Чтобы угодить за решетку по политической статье, нужно было сильно захотеть и немало постараться. Шли на зону только те, кто сознательно выбирал такую судьбу. Для начала с каждым неуемным протестантом проводили беседу. Подробно объясняли, какой срок ему светит, если он не умерит свою активность. Особо упертых отправляли на традиционные пятнадцать суток. Если не действовало, и человек продолжал гнуть свою линию, то органы начинали рассматривать его как будущего политзаключенного и уже целенаправленно собирали компромат по соответствующей статье.

В день оглашения приговора по первому с начала оттепели политическому процессу (я на суде не был) в зале собрались все главные действующие лица Маяковки. Лена Строева пришла с букетом мимозы и, когда ребят выводили из зала, бросала в них веточки. Дали всем по полной. По делу проходили несколько человек. Осипов и Кузнецов получили по семь лет. Бокштейн – пять. Буковскому сделали частное определение. У него все срока были впереди. Однако двоих отмазали как дураков, то есть у них были справки, что они шизофреники. А с психов что взять. У Осипова с Кузнецовым таких справок не было. У Бокштейна тоже, кажется, не было. Но на экспертизу его отправлять почему-то не сочли нужным. Хотя там с первого взгляда все было понятно.

25 октября        

Мне бы не хотелось, чтобы мои заметки воспринимались как «мемуары». Я просто пытаюсь передать некоторые обобщения, которые необходимо учесть при обращении к событиям минувших лет – в частности, к периоду оттепели 60-х. Если поддаться соблазну и погрузиться в фактологию, то есть риск утонуть во множестве всяких развлекательных мелочей и упустить главное.

Теперь что касается атмосферы, в которой оказывался каждый, кто попадал на Маяковку начала 60-х и становился ее завсегдатаем. Я впервые в жизни и раз и навсегда увидел, как действует на русских людей ощущение свободы. Собственно я наблюдал весь цикл послаблений – от зарождения до финала, от раскручивания до неизбежного закручивания гаек, который потом не раз повторялся в течение всей моей жизни. Все начиналось с состояния опьянения от чувства вседозволенности и собственной значимости. Тут надо учесть, что советская продвинутая молодежь была основательно инфицирована комсомольской романтикой созидания. Разоблачение культа личности на фоне успехов в космосе, освоения целины, всенародных строек и программы КПСС, которая гарантировала, что нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме, создавали атмосферу приподнятости и веры в будущее, а главное – в собственные силы и возможности.

Но на Маяковке стала совершаться подмена. Романтика строительства светлого будущего на моих глазах плавно переходила в романтику революции. Началось с того, что каждый раз, а то и по несколько раз за вечер кто-то обязательно просил прочитать «Синих гусар». Были люди, которые читали их гениально – артистично, проникновенно, пробирая до костей и попадая прямо в душу. Забытое стихотворение Асеева вдруг оказалось идеально созвучным окружающей атмосфере. Народ был готов слушать его бесконечно. Требовали читать еще и еще. Лично я, слушая его бесчисленное количество раз, все запомнил и часто читал в разных компаниях. И повсюду публика неизменно приходила в экстаз и была готова на все. Наверное, стоит его привести целиком – слишком большую роль оно сыграло в идейном становлении поколения первых диссидентов.

Раненым медведем мороз дерет. Санки по Фонтанке летят вперед. Полоз остер – полосатит снег. Чьи это там голоса и смех? «Руку на сердце свое положа, я тебе скажу: «Ты не тронь палаша. Силе такой становясь поперек, ты б хоть других – не себя – поберег». Белыми копытами лед колотя, тени по Литейному дальше летят. «Я тебе отвечу, друг дорогой, гибель не страшная в петле тугой. Позорней и гибельней в рабстве таком голову выбелив, стать стариком. Пора нам состукнуть клинок о клинок. В свободу сердце мое влюблено. Розовые губы, витой чубук. Синие гусары – пытай судьбу. Вот они, не сгинув, не умирав, снова собираются в номерах. Скинуты ментики, ночь глубока. Ну-ка, вспеньте-ка полный бокал. Нальем и осушим, и станем трезвей. За Южное братство! За юных друзей! Глухие гитары, высокая речь. Кого им бояться и что им беречь? В них страсть закипает, как в пене стакан. Впервые читаются строфы «Цыган». Тени по Литейному летят назад. Брови из-под кивера дворцам грозят. Кончена беседа – гони коней. Утро вечера мудреней. Что ж это, что ж это, что ж это за песнь? Голову на руки белые свесь. Тихие гитары, стыньте, дрожа. Синие гусары под снегом лежат. После чего глаза впечатлительных и доведенных до экстаза граждан увлажнялись от слез, а сердца наполнялись решимостью.

Именно «Синие гусары» послужили камертоном. Творчески настроенные люди почувствовали, откуда дует ветер и чего от них ждет продвинутая общественность. Тема декабристов прочно вошла в репертуар Маяковки. Каждый стремился внести свою лепту. В тот день морозный и студеный казалось – вот свобода близко. Вы поняли, вы – не студенты, а вы – потомки декабристов. Что литься кровь не перестала, что в темноте мороз полощет и что воскреснет мертвый Сталин, коль вы не выйдете на площадь.

Апофеозом стал «Человеческий манифест» Юры Галанскова. Министрам, вождям и газетам – не верьте! Вставайте, лежащие ниц! Видите шарики атомной смерти у мира в могилах глазниц. Вставайте! Вставайте! Вставайте! О, алая кровь бунтарства! Идите и доломайте гнилую тюрьму государства! Идите по трупам пугливых тащить для голодных людей черные бомбы, как сливы, на блюдища площадей.

«Манифест» стал точкой невозврата между романтикой комсомольской и антисоветской. Пафос созидания перешел в энергию разрушения. Помню, как в салонах, где собирались после вечерних чтений, вдруг кто-то начинал истерично орать что-то типа: «Да грохнуть Хруща – раз плюнуть. У меня сколько угодно желающих. Нужно всего-то три человека. Одного устраиваю смотрителем в Храм Василия Блаженного, второго – в ГУМ – хоть сантехником, хоть электриком, третьего – в Исторический музей – кем угодно. Каждый проносит по частям винтовку. Там на месте собирает. И ждет Первого мая или Седьмого ноября, когда все Политбюро собирается на трибуне Мавзолея. И строго в назначенную секунду все трое стреляют из окон. Кто-то же обязательно попадет».

Когда построили в Кремле Дворец съездов, тут же один за другим стали возникать самые фантастические проекты. Например, всерьез обсуждали возможность устроить туда работать своего человека, чтобы он изучил систему вентиляции и во время очередного партийного съезда пустил по ней отравляющий газ.

Как-то раз к Боре Козлову пришли в гости несколько смогистов. Выпили и стали обсуждать, как наконец взять власть в свои руки. И кто-то на полном серьезе предложил план. «Делаем бомбы. Помещаем их внутрь арбузов. Кладем арбузы в авоськи. И всей толпой идем на Красную площадь. Никто нас не задержит. Ведь лето – люди купили арбузы. Обычное дело. И тут мы по команде кидаем авоськи в сторону Кремлевской стены. Взрыв. Стена рушится – и мы устремляемся в пролом и берем власть в свои руки». Повторяю, все обсуждалось на полном серьезе.

На площади Маяковского жизнь шла своим чередом. Публика основательно заряжалась энергией протеста. Еще один подземный переход на перехват любителей свобод, используя привычные слова, построила привычная Москва. Как в этом переходе тесно мне. Я в этом переходе как в тюрьме. Зажата мысль и скован разум мой. И мне уже не вырваться домой. А рядом, каблуками в такт стуча, спешат наверх потомки Ильича. Им невдомек, тупой асфальт меся, что переход построен для меня.

Володя Батшев написал и читал совершенно гениальное стихотворение – «Волков переулок». Я, к сожалению, его не помню. Пару раз просил Володю прислать, но он почему-то не хочет. А между тем оно достойно того, чтобы остаться в истории – слишком часто его цитировала молодежь. В нем шла речь о переулке, вдоль которого за оградой тянулись клетки с животными из зоопарка. И когда люди по ночам проходили по переулку, то в ужасе замирали от дикого воя, лая и пронзительных криков разных зверей, которые, как известно, с наступлением темноты начинают проявлять повышенную активность. В стихотворении рассказывалось о том, что звери однажды ночью взбунтовались, разломали клетки и выбежали на свободу. Конечно, они, сметая все на своем пути, устремились по улице Горького на площадь Маяковского (и звери бегут к памятникам), потом на Пушкинскую, потом на Советскую, потом на Красную. Но тут все заканчивалось двусмысленным намеком на то, что впереди их ждала Лубянская площадь. То ли зверям удалось захватить Лубянку, то ли на Лубянке они нашли свой конец. Если честно, я не помню.

Общее настроение, дух Мяковки, на мой взгляд, идеально отразил Вадик Делоне. Я в метро опускаю пятак – двое в штатском идут по пятам. Я за водкой стою в гастроном – а они сторожат за углом. Ну так что же – пускай будет суд. Пусть года мои в лагере канут. Меньше трех все равно не дадут, ну а больше семи не натянут. Ну так что же – пускай прокурор настоит на своей полной мере, Би-Би-Си призовет отменить приговор, но народ ихней прессе не верит.

Вскоре на Маяковке появились антисоветские листовки. Все развивалось как всегда – то взлет, то посадка. Лорик в таких случаях говорила: «Совдеп без урядника не Россия». Власть к тому времени отрезвела от угара десталинизации. Чекисты убедили Хрущева – на примере Венгерского восстания – чем все может закончиться. Начались первые аресты.

Я немного приболел, поэтому вышел из графика. Постараюсь наверстать.

24 октября

В андеграунде начала 60-х я чувствовал себя как рыба в воде. Мой рабочий день в типографии из-за моего юного возраста длился недолго. Уже не помню, сколько часов, но чуть ли не до обеда. Во время перерыва мы с линотипистами шли в гастроном, который располагался через дорогу от типографии – на улице Правды, в правом крыле клубного здания, покупали там портвейн, оттуда шли в рабочую столовую, которая тоже была в том же крыле – только на втором этаже, там брали что-нибудь покушать, выпивали, обсуждали всякие новости. После чего я был свободен, а мои приятели возвращались в цех.

По явно мистическому стечению обстоятельств, Лёня Талочкин в то время работал в Котлотурбинном институте имени Ползунова, одно из зданий которого (чертежное подразделение) находилось в двух шагах – на той же улице Правды, но чуть ближе к Нижней Масловке. Лёня работал за кульманом на первом этаже. Я подходил к окну, звал его, он выходил, и мы немного болтали – в основном по поводу планов на вечер. Если честно, то я уже не помню, как мне удавалось совмещать занятия в вечерней школе и ежевечерние хождения по московским салонам. Но я как-то приспосабливался – ведь одни и те же уроки в школе проходили два раза в день – утром и вечером, поскольку учащиеся работали в две смены. Я в зависимости от своих мероприятий иногда просился выйти в вечернюю смену – но такие детали я уже не помню.

Главная проблема возникала с наступлением вечера – к кому идти. Все мои новые знакомые жили в коммуналках, и у всех вечерами родители приходили с работы. Поэтому приходилось искать место, где можно было спокойно провести время в теплой интеллектуальной компании единомышленников – причем желательно, чтобы еще и было где уединиться с девчонкой. Кафе для таких посиделок не подходили, поскольку заведений общепита было мало – да и зарплата не позволяла. В кино тоже тоска смертная, да и в темноте не пообщаешься. Оставалось или в гости, или в мастерскую к какому-нибудь художнику, или в салон. Но салонов тоже было раз, два и обчелся. К тому же в каждом всегда собирались одни и те же люди, которые со временем приедались, а хотелось чего-то новенького, свежего. Конечно, всегда можно было пойти к мадам Фриде на Борисоглебский, к фальковским старухам на Кировскую (Мясницкую), к Лене Строевой на Васильевскую или к Алле Рустайкис и ее дочке Алене Басиловой на Оружейный (речь идет о времени до моего знакомства с южинскими). Там двери были открыты ежедневно. Но, повторяю, хотелось разнообразия. Да и не будешь же все время ходить в одно и то же место – сочтут за придурка, которому некуда податься. Выручали приглашения на дни рождения к людям из самых разных кругов – от физиков до лириков. В начале 60-х в моей записной книжке набралось около тысячи телефонных номеров – тогда знакомыми обрастали мгновенно. Все жаждали общаться. Проблема была – добыть пятнадцатикопеечную монету (после реформы уже двухкопеечную – двушку), чтобы позвонить из автомата и узнать, у кого сегодня день рождения и вообще где собирается интересный народ. Но двушки имели свойство стремительно заканчиваться. К тому же и исправно работающий автомат не всегда оказывался рядом, а те, что попадались, безбожно сжирали монеты и не соединяли. Как в таких случаях быть? Трагедия. Катастрофа.

Как-то я в сердцах предложил Лёне сесть и составить справочник дней рождения представителей андеграундной элиты и распространить его в самиздате. Чтобы сразу – посмотрел, у кого сегодня день рождения, а значит сборище, и поехал без звонка. Типа есть святцы – а мы составим элитцы. На что Талочкин с ухмылкой заявил, что лучшего подарка для КГБ и придумать невозможно. В любом случае брать будут как раз по твоим элитцам.

Работа в типографии подарила мне одно важное преимущество. Наборный цех работал в три смены – дневную, вечернюю и ночную. Ночью был самый кайф. Народу почти никого – зато возле талера, где доверстывалась «Правда», всегда присутствовал сам Павел Алексеевич Сатюков, вокруг которого толпились всякие высокопоставленные личности с самой что ни на есть вершины идеологической вертикали – вносили последние судьбоносные правки в утренние материалы.

Я всегда просился в ночную смену, если надо было что-нибудь рассыпать. В моем ведении были бесчисленные стеллажи с деревянными подносами, на каждом из которых лежали металлические (отлитые из гарта) гранки изданий. Гартом назывался сплав свинца, сурьмы и олова. Его поставляли в наборный цех в виде серебристых чушек. В задачу подсобного рабочего входило следить за чушками, которые висели над плавильными котлами линотипов. Если очередная чушка расплавливалась до конца, я подвешивал на цепь новую. Линотипист набирал страницу-гранку, делал с нее оттиск как доказательство своей работы, после чего я обматывал гранку веревкой, ставил на деревянный поднос и отвозил на тележке, чтобы поместить в стеллаж. Мы набирали миллионы разных журналов и изданий. В том числе и «Юность», и так называемую «Библиотеку «Огонька» – тоненькие книжечки в мягком переплете, где печатали много чего запрещенного при Сталине, а главное – произведения (стихи и рассказы) самых главных авторов оттепели. А поскольку самые главные авторы то и дело шалили, позволяя себе вольности и эпатируя власть, то в качестве наказания постоянно приходило распоряжение рассыпать их подготовленные к печати гранки. Что и делали в ночную смену. Понятно, что желающих выйти в ночь, чтобы что-нибудь рассыпать, не было. Я был единственным, кто охотно соглашался. Мне лишь бы было получить отгул.

Ночью я находил по списку гранки провинившихся авторов, тискал их на станке (то есть печатал), потом развязывал веревку и ссыпал строчки в специальный контейнер, предназначенный для переплавки гранок снова в чушку. Так я проходил по многим изданиям – в том числе даже таким как «Коммунист». Там тоже время от времени обнаруживали крамолу. Но главными жертвами становились «Юность» и «Библиотека «Огонька».

Отпечатав гранки, я оставлял их в ящике стола начальника цеха, после чего шел домой – благо жили мы через дорогу от типографии. Понятно, что я тискал гранки не в единственном экземпляре, а в двух и больше. И «лишние» уносил с собой. И когда я на следующий день оказывался в гостях, например, у Раисы Вениаминовны, ее сестры Александры Вениаминовны и сына Юлика Лабаса или у кого-то еще, то к безмерному удовольствию присутствовавших угощал их свежерассыпанными сборниками и полосами Евтушенко, Вознесенского, Слуцкого, Самойлова, Окуджавы. Да кого только мне не приходилось рассыпать. В том числе и поэтов серебряного века. Часто в редакции принимали решение напечатать Мендельштама, Цветаеву или Пастернака, но тут же, поразмыслив, его отменяли – мол, не время. И так до бесконечности. Самое смешное, что буквально через полгода те же самые тексты снова набирали и издавали – видимо, хитромудрые шестидесятники как-то умудрялись заглаживать свою вину перед родиной.

23 октября