Курочкин1

Сквозь призму прозрения

Эдуард Курочкин всего лишь делает вид, что пишет картины. На самом деле он создает порталы, затягивающие в ирреальные миры

Впервые опубликовано в 2013 году в каталоге посмертной выставки «Эдуард Курочкин. К 75-летию со дня рождения» в Зверевском центре современного искусства

Высокие визионеры

Не секрет, что в «тупиковые» исторические периоды, когда во взаимоотношениях общества и власти возникает потребность в «выяснении отношений» (что в России происходит с неизбежной регулярностью), среди знатоков и ценителей тут же вспыхивает интерес к искусству мистическому, романтическому, декадентскому, визионерскому. Само собой, народ понимает, что ответы на ключевые вопросы, связанные с судьбой мироздания, следует искать не в газетах и учебниках по экономике. И тогда на поверхность всплывают имена, которые в сытые, гламурные годы принято отправлять в бездонные кладовые подсознания, где они пребывают в анабиозе – до тех пор, пока очередная интеллектуальная «смута» не вынуждает склонную к перманентной рефлексии интеллигенцию в поисках ответов на мучительные вопросы обращать взоры к заветным первоисточникам. Так томящиеся в неволе узники рано или поздно начинают просить близких присылать им не колбасу, а книги духовного содержания.
Расцвет мистического искусства в России приходится на серебряный век – с его экстатической жаждой таинственного, неземного, запредельного, иррационального, неограниченной свободы от власти материи. Мятежная, уставшая от диктатуры мещан и лавочников интеллигенция рвалась в царство духа, гармонии, справедливости и всеобщего единения окрыленных душ в самых разных ипостасях – от гедонистических соитий в астральных параллелях до бестелесного слияния в меридианах космической литургии. Русский декаданс просто не мог не возникнуть – он стал естественной реакцией мыслящей аудитории на победоносную поступь материализма и казенщины с всеобщей жаждой обогащения, с одной стороны, и «православием-самодержавием-народностью» – с другой. Ответ русской интеллигенции на цинизм, прагматизм и бездуховность власти оказался более чем продуктивным – завершившись мистерией реального жертвоприношения в мировом масштабе. Увы, победа оказалась пирровой. Те же носители рационального сознания и «здравого смысла», которые всегда считали любой намек на духовную манифестацию прямой угрозой своему существованию, быстро восстановили статус кво. Для строительства всемирной цитадели рабства годились только стерильные от любых поползновений к рефлексии и визионерству зомби.

К счастью, в основе человеческой природы лежит тенденция к периодическому пробуждению через сопротивление – к тому, что принято называть духовным возрождением. Иначе мы имеем дело не с сообществом гомо сапиенсов, а с необратимо деградировавшей и разложившейся биомассой.

Как всякое эпохальное явление, изменившее и преобразившее окружающую реальность, цветущее многообразие серебряного века не могло бесследно раствориться в небытии. Несмотря на гонения, которым подверглось мистическое искусство при тоталитаризме, оно продолжает жить до сих пор – пусть в виде отдельных индивидуумов или крохотных групп единомышленников.

Спустя полвека историческая ситуация повторилась. В ответ на тотальное засилье коммунистической идеологии в СССР появились художники-нонконформисты.
Последний, заключительный аккорд серебряного века прозвучал в конце 50-х – начале 60-х годов – в период легендарной хрущевской оттепели. Русские романтики, в том числе носители иррационального мироощущения, после десятилетий сталинского подполья почувствовали себя в относительной безопасности, которой они поспешили воспользоваться, чтобы попытаться 1) негромко заявить о себе и 2) найти братьев по разуму.

Сегодня, когда история московского андеграундного романтизма полностью восстановлена, можно обозначить ту печку, от которой будет легко танцевать в сторону истины.
Итак, к концу 50-х годов в Москве сформировалось сообщество из нескольких десятков художников-нонконформистов. Их объединяли три обстоятельства.

  1. Они были вынуждены противостоять официальному и единственно разрешенному методу «социалистического реализма», пытаясь в процессе творчества отыскать альтернативный подход к искусству.
  2. При всем своем наивном старании выглядеть «меркантильными», все они были абсолютными идеалистами и бессребрениками – понятия не имея, сколько реально стоят их произведения. В результате как правило продавали шедевр за бутылку водки.
  3. Все они работали в полнейшем информационном вакууме, отделенные от большой цивилизации железным занавесом, и вообще не подозревали, чем занимаются, какие открытия совершили и на каком уровне развития находятся их зарубежные коллеги. К чести отечественных авангардистов стоит отметить, что, даже не обладая знаниями о мировых трендах, они тем не менее шли нога в ногу с лучшими из лучших, ничуть не уступали в актуальности, а во многом даже работали на опережение.

Несмотря на бесконечное внешнее и внутреннее разнообразие московский нонконформистский авангард (так называемое Другое Искусство) разделился на несколько направлений.

Одна часть гениев предпочла коммерческую декоративность – и бросилась создавать изящные холсты-сувениры для украшения интерьеров тогдашней хрущевско-брежневской творческой и научной элиты (от музыкантов до физиков), а также работавших в Москве иностранцев (дипломатов и корреспондентов). Основатели так называемого дипарта кроме ласкающих глаз абстракций наловчились бойко писать в различных модернистских манерах цветочки, собачек, пейзажи с маковками церквей, а также многочисленные портреты на заказ.

Некоторые из смельчаков ударились в политический эпатаж. Создавали ернические, полные сарказма и иронии композиции на темы советской государственной символики и всячески обыгрывали приметы коммунистической повседневности.

Наконец была третья группа художников – собственно о них сейчас речь – отрешенных, склонных к мистицизму романтиков, обладателей философского, созерцательного взгляда на реальность. Окружающие и близкие сплошь и рядом считали их чудаками, людьми не от мира сего. Среди военного и послевоенного поколения таких «чокнутых» было особенно много. Война, нелегкий послевоенный быт, пребывание в плену или сталинских лагерях, прозябание в коммунальном аду, бедность, необходимость в поте лица добывать кусок хлеба четко показали, кто есть кто. Прагматики-приспособленцы, всегда готовые «следовать курсом», занялись деньгами и карьерой. Мечтатели-идеалисты ушли в себя, в свой внутренний мир, в духовно-эзотерическую сферу, мучительно размышляли «о высоком», с головой окунались в чтение умных книг, прислушивались к языку природы и космоса.

Постепенно самые продвинутые пришли к выводу, что настоящую альтернативу «империи зла» следует искать не в суете сует социального протеста, а где-то гораздо дальше, выше и глубже – в тайных глубинах собственного «я», за пределами материального космоса, в безбрежном океане духа. Сопоставляя свои озарения с земной повседневностью, многие мудрецы из поколения 60-х обнаружили, что чувствуют себя не слишком комфортно не только в советской системе координат, но и в подлунном мире в целом. Земное воплощение оказалось не самым удобным пристанищем в их путешествии по вечности. Именно из среды чудиков и вышли наиболее выдающиеся представители мистического искусства.

В конце концов художники-визионеры, начинавшие свой творческий путь в 60-е годы, сгруппировались в отдельное сообщество. В числе первых имен называют Владимира Пятницкого, Эдуарда Курочкина, Кука (Николая Мануйлова), Александра Харитонова, Бориса Свешникова, Владимира Ковенацкого, Бориса Козлова, Игоря Ворошилова. Каждому из них посчастливилось взвалить на свои плечи ответственную миссию Творца – создать, а главное – запечатлеть и наполнить мощной духовной пульсацией свою собственную альтернативную вселенную, которая стала для них, а также для поклонников их творчества надежным убежищем среди свинцовых мерзостей русской жизни.

Судьба Эдуарда Курочкина – характерна для представителя той немногочисленной части послевоенного поколения, которая вместо того, чтобы по примеру подавляющего большинства сверстников любой ценой постараться наверстать упущенные возможности и «хорошо устроиться», предпочла рискованную романтику философских и эстетических экспериментов, превратив свою жизнь в иррационально-непредсказуемую, полную приключений и авантюр езду в незнаемое.

Двухлетний партизан

– Я родился 20 апреля (своеобразная надо сказать дата) 1938 года, – рассказывает Эдуард Курочкин. – В старинном белорусском городе Рогачеве (согласно преданию, Рогачев старше Москвы всего на пять лет). Так случилось, что в возрасте двух с половиной лет попал в партизанский отряд, куда по заданию партии пошел мой отец – квалифицированный инженер-механик и широко образованный человек, хотя коммунистом он не был. Мама – чистокровная полька, из шляхтичей Цихановичей. Отчетливо помню жизнь в партизанских землянках, в лесу. Отец проявил себя настоящим героем. Переодевался в немецкую форму, выполнял задания центра. В частности, устроился на нефтебазу. В 1942 году дождался момента, когда там скопилось три десятка немецких танков, и взорвал весь объект, уничтожив все машины вместе с экипажами. Однажды мы с отцом в лесу напоролись на немецкую облаву. В таких случаях оккупанты обычно не разбирались, кто партизан, а кто нет, и просто расстреливали всех задержанных. Нас долго вели, подталкивая прикладами – в том числе и меня, маленького мальчика, на место расстрела. К счастью, нам повезло. В тот день партизаны не убили ни одного немца. А у тех был четкий приказ – расстреливать определенное число местных жителей только за каждого убитого немецкого солдата. Понятно, что любая инструкция для немцев – святое. Поэтому фрицам пришлось нас отпустить. Тем более, что они не подозревали, кто мы такие. Отцу снова удалось пробраться к партизанам. Так мы дождались конца оккупации.

Пережитое не могло не сказаться на хрупкой психике ребенка. В школе меня считали «странным» – этакой белой вороной. Я интересовался вопросами, которые даже не возникали перед моими сверстниками. Десятый класс окончил в 1955 году. Научился хорошо рисовать в академической манере – поскольку моя фантазия остро нуждалась в пространстве, куда я мог бы ее выплеснуть. Образ художника был для меня олицетворением свободы, возможности вести себя не как все, не ходить каждый день на работу и вообще делать что хочется. В 17 лет поехал в Москву поступать в Художественно-промышленное училище имени Калинина. Оно до сих пор расположено там, где и тогда – возле Миусского кладбища. Из него вышло немало замечательных художников. Учился на отделении скульптуры. Жил в общежитии в Малаховке. До сих пор сохранилась грамота за первое место в кроссе на полтора километра на первенство ЦСО «Спартак». Показал фантастический результат. Пробежал дистанцию аж за четыре минуты. По тем временам почти мировой рекорд. Недаром отец в свое время выстроил во дворе три турника разного размера – для меня, двух братьев и себя. Мы на них крутили солнце. Отец был крепким, спортивным человеком. Заставлял нас обтираться снегом, закаливал. Сделал из меня неплохого боксера и лыжника.

В училище преподаватели настороженно присматривались к моим попыткам «исправить» натуру. В 1957 году встал вопрос о призыве в армию, и мне пришлось бросить училище, где не полагалась отсрочка, и подать документы в Текстильный институт. Там была военная кафедра. Несмотря на конкурс в сорок человек на место, поступил легко. Так случилось, что в том же году в Текстильный поступил Володя Пятницкий. Он бросил свой нелюбимый химический факультет МГУ, чтобы учиться в творческом вузе. Мы должны были стать художниками по ткани.

Антисоветские этюды

– Нас с Пятницким сразу как магнитом притянуло друг к другу – несмотря на его замкнутость и молчаливость. Мы оба страстно любили рисовать – причем старались, чтобы получалось не так, как у всех. И Володе, и мне претило механическое копирование. Хотелось найти что-то свое. Поэтому нас полностью захватило творчество – мы относились к нему как к способу познания изнанки реальности, ее обратной стороны. Мучительно пытались заглянуть за черту, отделяющую видимое от невидимого. Уже тогда мы – на первых порах инстинктивно, а впоследствии все осознаннее начали понимать всю ущербность, беспомощность и неспособность так называемого «социалистического реализма» передать волшебную, магическую суть предметов и явлений. Коридор возможностей официально дозволенного был слишком узок и не отвечал нашим запросам.

Первые озарения мы получили в Музее изобразительных искусств имени Пушкина, когда во время хрущевской оттепели там извлекли из запасников и вывесили импрессионистов. Французские новаторы не оставили камня на камне от веры в то, чему нас учили в институте. Затем прошла череда выставок современных западных художников, которые одну за другой привозили из-за рубежа в рамках культурного обмена. Стало модным устраивать однодневные показы московских художников-новаторов в закрытых НИИ (в основном связанных с ядерной физикой), куда легко можно было попасть «своим» – то есть «посвященной» публике. С некоторых пор поэт Геннадий Айги, работавший тогда научным сотрудником в Музее Маяковского, стал периодически устраивать открытые просмотры работ друзей и современников «поэта революции» – Родченко, Ларионова-Гончаровой, Бурлюка, Филонова, Лисицкого и многих других авангардистов начала века. Так что наш эстетический кругозор постоянно расширялся. Большим подспорьем был для нас магазин «Книги стран народной демократии» на улице Горького. Там продавались альбомы по искусству, изданные в «братских» социалистических странах. Нашим братьям меньшим позволялось то, что категорически запрещалось советским издательствам – пропагандировать авторов, работавших за рамками соцреализма. Не удивительно, что магазин стал для тогдашней интеллигенции местом паломничества. Однажды Пятницкий приобрел в нем папку с факсимиле «Капричос» Гойи, изданную не то в Польше, не то в ГДР. Ни одно явление искусства не потрясло нас сильнее. Загадочные и многоплановые офорты Гойи раз и навсегда определили наш с Володей духовный вектор.

Каждый день мы по своей инициативе выбирались на этюды – естественно, за счет занятий. Располагались или на улицах Москвы, или ездили за город. К нам примкнуло еще несколько однокурсников. Писали день и ночь, летом и зимой – несколько раз даже отмораживал руки. Конечно, было не до учебы. В каждый набросок старались привнести что-то новое, поражающее глаз – некую «изюминку». Таким образом копилка нашего опыта пополнялась ежедневными открытиями и озарениями, которые посещают каждого погруженного в эксперименты художника. Не берусь судить о достоинствах наших бесчисленных этюдов той поры, но в любом случае их нельзя назвать реалистическими.

Тем не менее экзамены каким-то чудом сдавали. Кончилось тем, что Пятницкого и еще одного студента еще на втором курсе выгнали из института со стандартной для тех лет формулировкой: «За формализм». Им поручили оформить к какому-то красному дню календаря актовый зал, но партийным боссам показалось, что они переборщили с черным цветом. В результате Володе приписали «очернение советской действительности». Вскоре настала и моя очередь.

Меня никогда не интересовало мнение преподавателей о моем творчестве. После этюдов настал черед более значимых сюжетов. Я искал тему, которая позволила бы развернуться, показать, на что я способен. В один прекрасный день мне пришло в голову написать по-настоящему «протестную», альтернативную официальному искусству картину. Так на свет появился холст с Карлом Марксом и Лениным. Я решил изобразить автора «Капитала» в виде огромной копилки с прорезью в голове, в которую крошечный Ленин бросает пятачок. За спиной главных действующих лиц располагался целый иконостас тогдашних партийных вождей во главе с Хрущевым. Свой шедевр я выставил в салоне мадам Фридэ – одном из самых модных мест московской богемы. Хозяйку звали Екатерина Сергеевна Фридэ. Она была дамой дворянского происхождения, работала театральным костюмером. До революции их семье принадлежал весь дом на улице Писемского (сейчас Борисоглебский переулок), но советская власть оставила ей одну комнату в коммуналке, где она жила вместе со взрослой дочерью и внуком. Каждый вечер в салоне мадам Фридэ собирались лучшие люди столичного андеграунда. Моя картина имела успех, что не могло пройти мимо внимания вездесущих органов.

От Кровавой Мери до Соловьевки

– Тут необходимо объяснить, как я угодил к Фридэ – в самую что ни на есть сердцевину – настоящий штаб и мозговой центр московского неофициального искусства. Как-то в самом начале 60-х мы с Пятницким пошли в Манеж на какую-то очередную отчетную выставку. Наше внимание привлек парень одного с нами возраста, который шел по залу в окружении свиты поклонников человек без преувеличения в тридцать и высказывал свои суждения о некоторых работах. Каждая его реплика вызывала возгласы восхищения среди сопровождавшей его толпы. Великим знатоком и ценителем искусства оказался Сашка Васильев – известный в Москве властитель дум и торговец редкими книгами (кстати, сын одного из создателей фильма «Чапаев»). Он тогда учился во ВГИКе на киноведческом факультете и вел жизнь плейбоя. Мы с Пятницким в то время чувствовали себя белыми воронами и мечтали найти единомышленников. Поэтому присоединились к компании. Нас забавляло поведение кумира, и мы не переставали улыбаться. В конце концов Васильев нас заметил и спросил: «Чему вы там улыбаетесь?» Мы засмущались. «Кто вы такие? Чем занимаетесь? – поинтересовался наш будущий лучший наставник и друг. – Хотя бы водку пить умеете?» Мы дали понять, что не пьем. «В таком случае приходите – научу!» – воскликнул Сашка и продиктовал нам свой адрес. Он снимал комнату в районе Китай-города со своей первой женой Люсей. Позже она вышла замуж за культового композитора Андрея Волконского и уехала с ним во Францию.

На следующий день мы с Пятницким отправились к Сашке в гости. У него на столе стояли трехлитровая банка томатного сока и пять бутылок водки. «Вы знакомы с «Кровавой Мери»?» – с торжественным видом спросил Сашка. «Познакомишь – будем рады», – скромно ответил Пятницкий. Тогда хозяин наполнил рюмки на треть томатным соком, а сверху с помощью лезвия ножа, чтобы не дай Бог одно не смешалось с другим, аккуратно долил водку. Так мы с Пятницким впервые напились в хлам. С тех пор мы стали у Васильева своими в доску – благо наше творчество пришлось ему по душе. Он-то и перезнакомил нас с главными персонажами московского подполья – в том числе со своим тогдашним сокурсником по ВГИКу Игорем Ворошиловым, Кириллом Прозоровским, Славой Калининым, Геной Айги, практически со всеми лианозовцами и многими другими неофициальными художниками.

Отныне мы стали равноправными членами московского андеграундного сообщества, прочно обосновавшись в той стихии, куда инстинктивно всю предыдущую жизнь стремились наши мятежные, истосковавшиеся по «настоящему» искусству души. Началось жадное, подчас доходящее до экстаза ежедневное, круглосуточное общение с лучшими людьми того времени.

К сожалению, от постоянных возлияний, интенсивного рисования и обилия впечатлений я заработал нервное истощение. В 1961 году меня положили в Соловьевку. Лечащим врачом была Вера Феодосьевна Народницкая – та самая, которая все годы «вела» Высоцкого. Провел в психушке два месяца. Много рисовал. Меня часто навещали Пятницкий и Миша Гробман. Вот откуда у Гробмана столько моих работ. В 70-е годы на их основе он устроил в Израиле мою персональную выставку.

Авангард для мышей

– Когда я вышел из больницы, оказалось, что Пятницкий заработал на оформлении интерьеров деньги и снял для нас часть избы – в селе Троицком-Голенищеве, где по иронии судьбы я сейчас живу. Место, где когда-то стояла изба, находится прямо под окном моей квартиры. Сам Володя после отчисления из Текстильного учился в Полиграфическом институте. Одновременно с нами в том же доме обосновались поэт Гена Айги и художник Игорь Ворошилов. Последний постоянно сопел своим длинным носом. Как-то поинтересовался: «Курочкин, что ты там жуешь?» Я говорю: «Конфетки». «Дай мне тоже!» Я насыпал ему полную жменю снотворного в виде сладкого драже, которое мне дали в дурдоме. Он с удовольствием слопал все до одного шарика. И – вырубился на двое суток. Очнулся – не понимает, где находится. А тут как раз пришел хозяин просить денег за аренду. Ворошилов его увидел, схватил топор и набросился на него. Тот выбежал на улицу, а Ворошилов долго за ним гонялся, грозясь убить. Короче, хозяин нас с Пятницким выгнал. Так что Нос (так звали Ворошилова) сыграл в нашей с Володей судьбе роковую роль.

Мы протусовались в Троицком несколько лет. Через нашу коммуну прошло немало славных людей – в их числе Гробман и коллекционер Николай Котрелев.

После Троицкого меня приютил у себя в квартире известный композитор-авангардист Вадим Столяр. Потрясающей гениальности и доброты человек. У него в то время жил и Володя Яковлев. Сложилась чудесная компания абсолютных единомышленников. Я чувствовал себя как у Христа за пазухой. Мы круглосуточно философствовали и творили с утроенной энергией. Квартира Столяра находилась неподалеку от мастерской Димы Плавинского. Однажды Вадим сходил к нему в гости и принес авангардный холст с изображением очередной черепахи, но написанной манной кашей с латексом. Когда утром проснулись, оказалось, что всю Димину картину съели мыши. Еще бы они не съели оставленную на ночь манную кашу! Столяр ужасно расстроился. Спрашивал: «Что теперь делать?» Я ему сказал: «Иди покупай холст и манную кашу». И за два часа нарисовал ему съеденную мышами черепаху. Столяр восхитился: «Даже лучше, чем у Плавинского!» Дима, конечно, ни о чем так и не узнал.

Главное, что мне безумно нравился кочевой образ жизни, который я вынужден был вести. Он полностью соответствовал моему мироощущению. Любую стабильность я воспринимал как совковое мещанство.

Два друга из Зазеркалья

Рассказывает друг Эдуарда Курочкина – поэт и коллекционер Аркадий Агапкин:

– В начале 60-х, на фоне знакомства с художественной жизнью андеграунда сформировались творческие манеры двух закадычных друзей – Курочкина и Пятницкого. У обоих, конечно, много общего. Зыбкость, трепетность, подчеркнутая таинственность и ирреальность изображаемого мира. Да, какое-то время они взаимно влияли друг на друга, но вскоре их внутренние мироощущения разошлись. Пятницкий постепенно уходил в некое подобие «психоделики» – сделав ставку на то, что принято называть расширением или измененным состоянием сознания. Его персонажи более активны в неприятии реальности, поэтому художник по мере эволюции своего творчества помещал их все дальше и дальше от вменяемости. Неспроста творчество Пятницкого так любили хиппи 60-х – 70-х годов. Со многими из идеологов «детей цветов» Володя дружил лично.

Курочкин с самого хранил верность магическому реализму, который необыкновенно созвучен его утонченной натуре. Его стихия – мир грез, сказочность происходящего, высокий романтизм, в котором нет ни намека на нездоровье или патологию. В своем Зазеркалье он ищет только позитив. Поневоле вспоминаются слова так близкого ему Метерлинка о том, что даже в минуты смятения душа не должна страдать физически, потому что страдания отвлекают от Постижения и Созерцания.

По большому счету все авторы так или иначе влияют друг на друга. Тем более, что идеи носятся в воздухе. К тому же отечественные нонконформисты практически не знали, что происходит на Западе, поэтому им оставалось пристально наблюдать за художественной жизнью столицы – особенно за своими знакомыми из андеграунда. В такой ситуации поневоле случается «цитирование».

Пятницкий и Курочкин не путали друг другу карты и не «заимствовали» идеи до такой степени, что терялись ориентиры. Наоборот – оба новатора обладали настолько мощной, ярко выраженной и бросающейся в глаза индивидуальностью, и всегда можно безошибочно определить кто есть кто – где Пятницкий, а где Курочкин.

«Состязание» Пятницкого и Курочкина как бесконечное продуктивное взаимодействие и взаимовлияние принесло поистине золотые плоды, позволив сформировать собственную художественную систему. «Конкуренция» заставляла держать марку, не снижать качество и не опускаться до «проходных» работ. Плюс ко всему оба приятеля подпитывали и обогащали друг друга энергетикой и идеями. Характерный пример – отношение коллекционеров, которые понимали, что для эстетической полноты собрания необходимо приобретать и того, и другого – настолько они волшебным образом дополняли друг друга. Поэтому сплошь и рядом после посещения мастерской Курочкина тут же возникала потребность ехать к Пятницкому – и наоборот.

Туалетные зарисовки

– После того, как я повесил свою «антисоветскую» картину у мадам Фриде, знакомые предупредили, что к ним то и дело приходят из милиции и интересуются, где я могу находиться, – продолжает Эдуард Курочкин. – Я же постоянно кочевал по городу. Спустя месяц оказался в гостях у Володи Пятницкого – в его квартире в Гороховом переулке. Там меня наконец повязали. Пришли милиционеры, какие-то люди в штатском. На меня надели наручники, посадили в милицейскую машину и повезли на вокзал. Володя попросил разрешение меня сопровождать. В те годы к инакомыслящим часто применяли такую меру наказания как административная ссылка. Обходились без судебных формальностей. КГБ приказывало милиции оформить протокол о тунеядстве, что позволяло высылать любого неугодного властям свободного художника из Москвы в любой город, расположенный за 100 километров от столицы. Как тогда говорили, «выслать за сто первый километр».

Володя умудрился влезть в тот же общий вагон, куда посадили и меня с сопровождающим милиционером. У нас оставалась четвертинка водки, которую мы с Пятницким торжественно распили. Милиционеру все происходящее было по барабану. Мы доехали до Жигулей (города Жигулевск), где Пятницкий сошел, чтобы возвратиться в Москву. А мы с милиционером поехали дальше. В Уфе милиционер приказал мне выйти. Дело было зимой. На улице стоял лютый мороз. Пятницкий позже написал, что на обратном пути у него в поезде украли ботинки, и ему пришлось идти до дома босиком по морозу – благо Гороховский переулок находится недалеко от Курского вокзала. Обещал ко мне приехать.

На вокзале в Уфе мент предупредил: «Тебе дали год. Найди отделение милиции, встань на учет и отмечайся каждую неделю. Если хоть раз пропустишь, получишь вместо года – пять». Я пошел по улице. Продрог до костей. Как-никак сорок градусов – Уфа же. На мне только легкая курточка. Было шесть вечера. Смотрю – горит огонек. Вывеска. Газета «Советская Башкирия». Захожу – сидит редактор. Семен Петрович оказался классным мужиком. Насочинял ему, что ехал в поезде, деньги украли и все такое. Он спросил: «Ты что умеешь делать?» «Рисовать». «На тебе, – говорит, – пять рублей. Для начала сделай зарисовки города». А было уже темно. Какие там зарисовки. Я пошел в туалет, сел, вспомнил, что видел по дороге, и набросал десять рисунков. Принес. Редактор говорит: «Годится. А жить у тебя есть где?» Видя мое смущение, он все, конечно, понял и поселил меня в небольшой каморке при редакции. В Уфе я ощущал себя Лениным, который одно время жил здесь после сибирской ссылки. У Лукича срок кончился, а у его жены Крупской – еще нет. Только у них был двухэтажный особняк со множеством слуг, а у меня – крошечный чуланчик. Уфа вообще во все времена славилась количеством ссыльных.

Совет для утопающих

– Год пролетел быстро. По большому счету мне всегда было безразлично, где я нахожусь. Лишь бы была возможность рисовать. Конечно, скучал по московскому окружению. Однако «своих» можно найти везде – даже на необитаемом острове. Было бы желание. Конечно, грустил, что Пятницкий ко мне так и не приехал. В конце концов вернулся в Москву. Оказалось, что из института меня отчислили, но я приложил все усилия, чтобы восстановиться, и свой Текстильный худо-бедно окончил. Мы с Володей сразу же устроились в только что созданный знаменитый Художественный комбинат на улице Удальцова, который выполнял оформительские работы для всего СССР. Заказов хватало, поэтому в деньгах мы уже не нуждались. Выезжали в разные города и села, где оформляли магазины, столовые, клубы, санатории и прочие государственные заведения. Лет семь мотались по всему Союзу.

Между мной и Володей была телепатическая связь – как между всеми родственными душами, ориентированными на метафизику. Сколько раз мы независимо друг от друга, не сговариваясь, оказывались в одном и том же городе. Как-то я поехал в Очамчиру (Абхазия) – оформлять какой-то кабак. Сижу на лавочке на набережной. Вдруг кто-то наваливается на меня сзади. Оказалось, Володя. Он, не сказав мне ни слова, отправился в черноморский круиз со своей первой женой Таней Доброхотовой. Когда теплоход пришвартовался в Очамчире, шестое чувство подсказало ему, что я – здесь. Пошел по набережной и встретил меня. В тот раз он купил мне в подарок электробритву, мы отметили встречу, и они с Таней поплыли дальше.

Таких историй я могу рассказать немало. А как мы тонули! Приехали на мою родину – в Рогачев. Собрались веселой компанией и уселись в моторку брата – человек пятнадцать. Поехали кататься по Днепру. Куда-то доплыли, расположились, погуляли. На обратном пути поднялась буря, пошел дождь. Лодка перевернулась. А с Пятницким была его девочка – студентка консерватории. Она не умела плавать. Володя бросился ее спасать, но сам стал захлебываться. Я доплыл, кое-как их ухватил. Уж не помню, как мы втроем оказались на берегу. Пятницкий пришел в себя и говорит: «Зато я понял, что тонуть надо только втроем!»

Не живите на углу   

– Однажды я не на шутку влюбился. К сожалению, в замужнюю женщину – красавицу Таню Снегиреву, жену моего друга – писателя Геннадия Снегирева. Она ответила мне взаимностью. Я как порядочный человек пришел к Гене каяться. Сказал, так, мол, и так – мы друг без друга не можем. Гена тут же предложил: «Давай драться». А он же боксер-разрядник. Хотя я тоже умею боксировать хоть куда. Ну набили друг другу морды. Я подумал и сказал Тане, что, может, не стоит продолжать. Вы с Генкой женаты, у вас дочка. Подумай, прежде чем менять жизнь.

Вскоре у меня начался роман с режиссером-мультипликатором Идой Гараниной. Она жила на Проспекте Мира в доме, где был магазин «Журналист». Мы расписались, на свадьбу приехала из Рогачева моя мама. В квартире Иды собралась туча гостей. 150 человек. Мои и ее друзья – в основном художники. В разгар веселья – звонок в дверь. Открываю – на лестничной площадке стоит знакомый по кличке Кармен – официант из пивного бара «Яма» (так неофициально называлось знаменитое заведение на углу Пушкинской улицы и Столешникова переулка). Говорит: «Выйди на улицу. У меня для тебя – свадебный подарок». Выхожу (квартира была на первом этаже). Стоит такси, а в машине сидит Таня Снегирева. Бросилась мне на шею с криком: «Я тебя никому не отдам!» И я как был в парадном костюмчике – так и сел к ней в тачку. И мы укатили прямо с моей свадьбы. Больше всех, конечно, горевала моя мама. Она была в шоке. На следующий день мне позвонил Ворошилов и стал канючить: «Как тебе не стыдно! Что ж ты хорошую девушку Иду обидел!» Я послал его куда подальше. Зато Пятницкий повел себя как мудрейший человек и настоящий друг. Сказал: «Правильно сделал, что сбежал. У нее же дом стоит на углу. Какое может быть с такой женщиной счастье». И действительно – как напророчил. У нас с Идой был общий приятель Николай (Ника) Гинтов – обаятельнейший человек, доцент из МИСИ, известный коллекционер. У него была жена и аж трое детей. И вот спустя несколько недель после моего бегства из-под венца он бросает семью, детей и женится на Иде. Правда, прожили они всего месяц. Однажды Ника пришел домой, звонит в дверь, а Ида ему не открывает. Он звонил-звонил, потом решил залезть в окно (благо первый этаж). Кое-как открыл раму через форточку, пролез и увидел, что Ида спокойно сидит со своей мамой, и они как ни в чем не бывало пьют чай. Получается, что Ида сделала вид, что ее нет дома. Поступок законной жены уязвил романтика Нику до глубины души – до такой степени, что он пошел в ванную и – повесился. Вот каким провидцем оказался мой друг Володя!

Мы с Таней сняли комнату и целый год жили в любви и согласии, пока Таня не поняла, что не может без дочки – и вернулась к Гене. А я встретил другую Таню – Гаврилову.

Дзержинский – покровитель богемы

– У нас с Пятницким была мастерская на улице Горького. Нам ее выделил Художественный комбинат. У нас был знакомый местный милиционер из десятого отделения милиции – возле кафе «Лира» (сейчас отделение перенесли) по кличке дядя Миша партизан. Он был пожилым и уважаемым ментом – ветераном войны. Он около часу ночи выходил с работы. Я к нему подошел, мы закурили и разговорились. Вдруг видим – с противоположной стороны улицы Горького, со стороны ресторана ВТО выбегает красивая девушка – правда, изрядно поддатая и растерзанная. Она выбежала на площадь и помчалась по направлению к нам. Дядя Миша засвистел. В ответ девушка подбежала, ногтями вцепилась в лицо дяди Миши, сорвала с него шапку (дело было зимой), отлупила его кулаками по голове, наставила синяков. В результате дядю Мишу увезли в больницу, а девушку поместили в обезьянник. Я всю ночь не находил себе места. Уж больно красивая была дебоширка. К тому же я понял, что встретил родственную и одинокую душу, которая нуждалась в любви, заботе и понимании. Утром пошел ее навещать. Выяснил, что буянку зовут Таня Гаврилова – она известная актриса. Народная артистка СССР. Ученица Герасимова и Макаровой. Снималась в десятках культовых фильмов. Меня в окрестных ментовских прекрасно знали, поэтому пустили к ней. Предварительно я наполнил вином треугольный пакет из-под молока. Протянул ей. Она говорит: «Я молоком не опохмеляюсь!» Я дал понять, что принес кое-что покрепче. Потом дождался, когда придет начальник отделения. Он меня увидел и говорит: «Я все уже знаю, Курочкин. Влипла твоя пассия. Как минимум на пять лет». А у меня был свой способ вызволять друзей из милиции. Я неплохой чеканщик, и как только нужно было кого-то выручить, то чеканил на куске меди большой портрет Дзержинского и дарил его начальнику отделения. Действовало безотказно. Чеканки с Дзержинским невероятно ценились среди милицейского начальства. В тот раз я наврал с три короба, что девушка – моя невеста. Начальник говорит: «Езжай в больницу – и если дядя Миша ее простит, то так и быть – дело закроем». Я тут же рванул. Начал его слезно просить: «Дядя Миша, прости ее Христа ради». Он растрогался: «Ради тебя, Эдик, прощу». Я заехал домой, отчеканил штук шесть Железных Феликсов, приношу начальнику. Таню отпустили, и мы с ней расстались.

Года через два нас с Пятницким пригласили в Старый Оскол оформить интерьер местного театра и написать несколько задников для сцены. Вдруг туда приезжает на гастроли столичный Театр киноактера. Мы зашли посмотреть репетицию. Уселись в первом ряду. Сидим, попиваем винишко. Уже успели поболтать с Олегом Стриженовым, Людой Марченко. И тут на сцену вышла Таня Гарилова. Я нарочно громко говорю Пятницкому: «А ведь я кого-то когда-то спас от тюрьмы». Таня услышала, посмотрела в нашу сторону – и бросилась прямо со сцены ко мне: «Куда ты пропал? Я тебя искала! Ты – мой, теперь я тебя никому не отдам!» Олег Стриженов пошутил: «Вот видите, как разбросала судьба людей во время войны! Через столько лет угораздило встретиться в Старом Осколе». С того дня мы с моей Таней не расставались до самой ее смерти в 2000 году. Купили кооперативную квартиру на Мосфильмовской, в которой мы с тобой сейчас беседуем. К сожалению, последние пять лет жизни Таня провела по больницам. Я ее каждый день навещал. У нее были проблемы с поджелудочной железой, которую пришлось удалить.

Алкогольное братство

– Чтобы не заканчивать рассказ на грустной ноте, упомяну наш легендарный салон в «Яме», который просуществовал несколько лет – до закрытия пивной на капитальный ремонт. Я работал главным художником столичного Ювелирторга. Наша контора находилась в Столешниковом переулке. В мою задачу входило оформлять интерьеры всех ювелирных магазинов Москвы. Я сидел в конторе, скучал и с нетерпением следил за реконструкцией подвала на углу Столешникова и Пушкинской улицы (сейчас Большая Дмитровка). В помещении должен был открыться пивной бар. Предвкушал, как буду целыми днями сидеть с друзьями и пить пиво. Наконец настал день, когда меня удостоили чести перерезать ленточку. В Москве началась эпоха «Ямы». Пивную мгновенно оккупировали мои единомышленники – элита андеграундной богемы. Художники, поэты, бродячие философы, полубездомные мистики, воры в законе. Короче, весь спектр асоциальных типов, с неприязнью относившихся к советской системе. Мы большой и шумной компанией просиживали в своем подвале с открытия до закрытия. Страна переживала апогей брежневского застоя, поэтому о политике предпочитали не говорить. Основными темами бурных дискуссий стали метафизика, искусство, любовь. Сколько народа прошло через наш дискуссионный клуб – одному Богу известно. Сотни как минимум. В итоге на основе наших посиделок сформировалось целое направление в искусстве – московский магический романтизм, что дало искусствоведам повод говорить о «субкультуре «Ямы»». Конечно, компетентные органы не могло не раздражать существование меньше чем в километре от Кремля рассадника чуждых веяний, и пивную решили переоборудовать. Нас закрыли на несколько лет. После чего «Яма» стала «Ладьей» и из «сидячего» бара с официантами превратилась в «стоячую» помойку с пивными автоматами и отвратительным туалетным запахом. Мы уже туда не ходили.

–  Эдика Курочкина всю жизнь выручал фантастический магнетизм и феноменальная способность пленять и притягивать людей, –  продолжает Аркадий Агапкин. ­– Основная часть его визионерской жизни прошла в скитаниях без собственной крыши над головой. Тем не менее в него, бездомного, неприкаянного, непрактичного (все заработанное тут же легко и весело распылялось на прокорм бесчисленных друзей из богемной братии) – влюблялись самые красивые и благополучные женщины. Они бросали комфортный и благополучный быт ради скитаний по съемным чердакам и подвалам – лишь бы наслаждаться общением с Эдиком. Его сразу и единодушно признали реальным королем «Ямы» – которая за несколько десятилетий до появления в Москве клубов в их сегодняшнем виде стала настоящим клубом – причем элитарным, поскольку заведение сразу же облюбовали и оккупировали самые в то время крутые люди, которые контролировали без преувеличения всю теневую Москву и ее криминальный мир. Когда Эдик говорит, что в пивной доминировали художники и поэты, он слегка лукавит. Нонконформисты в «Яме» скорее играли роль ширмы, прикрытия для предприимчивых цеховиков и воров в законе, которые обсуждали там свои дела. Поэтому такой расклад, при котором «Яма» считалась пристанищем творческой богемы, был выгоден обеим сторонам. Воры крышевали, как сейчас говорят, художников, а те получили в свое распоряжение что-то вроде Гайд-парка – площадки для свободных дискуссий. Но случай с Эдиком – исключение. Криминальные авторитеты относились к нему с неподдельным почтением, признав за ним право на роль лидера – чем Эдик вполне разумно пользовался, установив в «Яме» правила поведения, которые устраивали всех завсегдатаев. Приведу один пример. Начиная со второй половины дня в «Яму» невозможно было попасть. Возле дверей пивбара выстраивалась огромная очередь. «Свой» гость должен был постучать в окно, знаками дать понять, чтобы позвали Эдика – и только Курочкин решал, достоин ли вновь прибывший войти без очереди, или нет. В случае положительного решения вопроса Эдик давал знак швейцару – и только тогда тот приоткрывал входную дверь и впускал счастливчика в райские кущи. Кстати, Эдик всегда сидел за одним столом с самыми крутыми авторитетами – на самом почетном месте. А они в свою очередь считали его пребывание возле себя за большую честь.

Еще пример запредельных способностей Курочкина. В «Яме» часто играли в карты. Представьте себе, что Эдик ни разу не проиграл! Причем никогда не жульничал. Хотя сражался с королями преступного мира, поднаторевшими в играх на зоне, где ставкой была сама жизнь. Баловень судьбы – да и только.

Каждое поколение рождает свои объединения по интересам. Солдаты сороковых считают себя участниками фронтового братства. «Яма» стала пристанищем для поколения, которое не знало войны. Боевые действия нам заменяла выпивка. Ведь именно пьянка, застолье позволяют выйти на поверхность и обнаружить себя самым потаенным качествам человека – как положительным, так и отрицательным. Если человек – говно, он разоблачит себя прежде всего во время пьянки. И наоборот. Те, кто сумели с честью и достоинством пройти через все испытания алкоголем, имеют право гордиться принадлежностью к алкогольному братству – элиты поколения шестидесятых.

Духовная власть над предметом

–  Что касается моего мироощущения, то я считаю себя человеком безграничной духовной свободы – участником единого вселенского процесса эволюции, у которого есть свои тайные пружины, катализаторы и прочие «хитрости», которые время от времени приходят на помощь таким как я бедолагам, – объясняет Эдуард Курочкин свое творческое кредо. –  Любые земные ограничения признаю постольку-поскольку. Не люблю конфликтовать, но при случае способен за себя постоять, да и защитить нашего брата-романтика, на которого наезжает власть. Безразличие и презрение к внешнему вовсе не означает отсутствие внутреннего достоинства. Тем не менее предпочитаю иметь дело не с полицией, а с вечностью. После завершения очередной картины мне кажется, что я бессилен сотворить что-то стоящее и вообще понятия не имею, как будет выглядеть моя следующая эфемерная мечта. Но пока я мучаюсь, вокруг концентрируются глубинные энергии, и я – заряжаюсь. Рано или поздно направленные потоки совпадают с дыханием космоса, его ритмами. В таких случаях амплитуда резко возрастает – и происходит чудо. Я снова в который раз обретаю потенциал для творчества в виде Абсолютной Свободы и Независимости, которые дают мне магическую власть над предметом и его скрытой основой. Правда, мне кажется, для таких прорывов художнику необходимо обладать богатым воображением, бесконечной любовью, безупречной добродетелью, четким мистическим выбором, вектором или ориентацией на высшие сферы.

В сюжете для меня главное – сдвиг. Эстетический, духовный, психологический. В результате смещения, искажения, деформации образуется щель – пространство между реальностями, в которое я обязан проскользнуть, проникнуть любой ценой, пусть даже бессознательно – поскольку я редко представляю, что конкретно мечтаю изобразить. Во мне возникает лишь некое предощущение идеи, которое мучительно хочется развить и воплотить. Поэтому я не уверен, что несу ответственность за то, что получилось.

А вообще задача искусства – сделать невидимое видимым. Простите за банальность.

Порталы в Зазеркалье

Эдуард Курочкин – не рефлексирующий медиум, а сталкер-интеллектуал, чья миссия вполне выполнима и распространяется на целый спектр «потребителей». Эстетам и любителям искусства он напоминает о бренности и эфемерности сущего. Несколько движений кистью – и окружающий пейзаж меняется с кинематографической стремительностью. Для более продвинутых ценителей волшебства и сновидений предусмотрена экскурсия по затейливым уголкам Зазеркалья – типа Страны Воспоминаний, где их ждут замаскированные под наших современников некие призрачные сущности – прельщающие, манящие и сулящие. Окончательно подсевшие на потусторонность (хотя таковых в нашем меркантильном мире уже не осталось) получают в подарок Иную, несотворенную, потенциальную реальность – которую можно бесконечно достраивать в зависимости от степени изощренности собственной фантазии.

Попутно художник занимается исследованиями зыбких и эфемерных границ между объективным и субъективным – Божьим творением и игрой зрительского воображения. Имманентно присущее ему от рождения солипсическое мироощущение служит для него инструментом, с помощью которого Курочкин препарирует очевидное, чтобы понять, где кончается обыденщина с ее «реализмом», пошлостью и банальностью и начинается пленительность и очарование метафизики. Художник сознательно ставит себя в зависимость от самых мимолетных соблазнов и воздействий – эмоций, капризов, настроения, даже погоды на улице – и все ради того, чтобы показать нам работу скрытых механизмов, преобразующих хаос не связанных между собой предчувствий в гармонию очередного космоса – пусть и существующего исключительно в воображении его творца.

Для Курочкина нет разницы между материальным и иллюзорным. Он оценивает все слои мироздания сквозь призму прозрения. Такое впечатление, что у него вместо зрачков вставлена магическая линза, наделяющая даром не столько видеть земные отражения глазами обитателя высших миров, сколько жить, находиться среди люминесцирующей в примордиальной тьме плазме будущего Замысла  – заветной вершины, которую пока не удалось одолеть ни одному из мечтателей.

Дальше – дело вкуса и мастерства. Как врач, чтобы быть во всеоружии, изучает рентгеновский снимок, так и художник обязан наполнить внешние абрисы внутренним, скрытым содержанием – чтобы подарить своей пастве возможность насладиться всепроникающим трепетом зачатия, возникновения, роскошного, торжествующего, но одновременно зыбкого и эфемерного многообразия. И в финале – печального исчезновения – как растворения в предвечной первооснове.

Курочкин придает большое значение деталям своих фантасмагорических мистерий. Некие сгустки то там, то тут органично выплывают из небытия, туман рассеивается, изображение концентрируется, проясняется, дополняя сюжет парадоксальными, доселе скрытыми смыслами и значениями. За спиной Прекрасной Дамы вдруг появляются старичок и старушка, которые горячо обсуждают тему только что наступившего конца света. Жесты персонажей полны иронии (как же без нее – хотя и божественная, а все равно «комедия»). Казалось бы, обычный балаганчик астрального масштаба. Ан нет. Космизм происходящего всякий раз выдает задник и декорации. Они всегда вселенски монументальны и выполняют функции кроветворного органа, который благодаря сплетениям бесчисленных сосудов наполняет живительной энергией все творение.

Сказанное распространяется даже на «незавершенные» карандашные эскизы и наброски. Среди них нет ни одного проходного, нарисованного «от нечего делать», чтобы заполнить пустоту или паузу. Аристократизм автора проявляется в бесценной многозначительности каждого штриха.

Картина выдающегося художника всегда (!) представляет собой распахнутый настежь портал, куда можно заглянуть и либо испугаться, либо поддаться и позволить затянуть себя в бесконечную анфиладу (или матрешку) каких-нибудь невиданных пространств. Если изображение не открывается, и искушенный зритель не видит за «плоскостью» все новые и новые горизонты, значит ни о каком «искусстве» не может быть и речи.

Если кому-то такие требования покажутся завышенными, то можно сослаться на пример Буратино, которому посчастливилось не только обнаружить скрытую за нарисованным камином потайную дверцу, но и подобрать к ней золотой ключик.

Просто надо понять, что Эдуард Курочкин всего лишь делает вид, что пишет картины. На самом деле он создает порталы. Каждый так или иначе приводит смельчака, отважившегося сделать шаг, в серебряный век (но только иной, парадоксальный, как бы расположенный по ту сторону Черной Дыры) – с присущими любой фантасмагорической реальности теургическими открытиями и озарениями, которые и поныне продолжают пополнять земные и небесные аккумуляторы духовными энергиями, тем самым расширяя наши познавательные возможности и приближая к нам то, что еще вчера казалось недоступным.

Курочкин2

Понравилась запись? Поделитесь ей в социальных сетях: