Архив рубрики: Belles-lettres

Приятность

Впервые напечатано в газете «Литературные новости» № 50, ноябрь 1993 года

– Что бы вам, братцы кролики, рассказать такого-этакого? – спросил капитан, усаживаясь поудобней на траве среди лесного кустарника, кото­рый обступал нас со всех сторон, скры­вая от посторонних глаз.

Нас было пятеро, мы собрались всем отделением. Только что, буквально час назад, кончились наши армейские сту­денческие сборы, и мы, споров и сдав старшине погоны, расположились в лесу, окружавшем танковый полигон. Водку для прощального банкета нам втихаря продала буфетчица нашей части – тетя Шура.

Алик Ривкин предложил пригласить нашего ротного – теперь уже бывшего. Тот сразу же согласился:

– Идет, парни. Только учтите – много времени я вам уделить не смогу. Думаете, вы одни у меня такие догадливые? Черта с два. Тут за каждым углом ваш брат с бутылкой сидит и меня ждет. Служили вы хорошо, обид взаимных нет, а пото­му мне с каждым из вас выпить полагается. На прощание.

Мы разлили водку в граненые ста­каны и по очереди чокнулись со своим недавним командиром – худощавым, по-военному пружинистым и катего­ричным.

Выпив, крякнув, капитан оживился.

–  Что бы вам, парни, рассказать такого-этакого?

– Только не про войну, – пошутил кто-то из нас.

– А ну ее к лешему. Вспоминать не хочется. Впрочем, забавного тоже хва­тало. Вот, скажем, как я войну кончил. Интересно?

– Угу, – я почувствовал, как алко­гольное тепло разливается по дальним уголкам тела. На солдата водка дей­ствует быстро, почти мгновенно.

–  А кончил я ее, парни, на бабе. Было это в Польше, в небольшом го­родке, где стоял наш полк. Восьмого мая вечером вышел по улицам прой­тись. Устали мы смертельно. Только что из страшнейших, ураганных боев выкарабкались. Все уже до фонаря было. Отдыхали и Бога благодарили, что живы остались. Гуляю себе и вдруг замечаю. Особа. Миловидная. Подхо­жу. Разговор затеваю. Особа, выясняю, на половину хохлушка, наполови­ну полька. Я тогда лейтенантом был, командиром. Не хотится ли пройтиться, мол? Отчего же. Хотится. Идем. Я ее к себе на квартиру тащу. Хлеб-сахар предлагаю. Нас, командиров, по квартирам сперва разместили. Приво­жу. Вижу, дама моя не против. Ну я и накинулся на нее, с голодухи. Тут, слышу, по репродуктору – Левитан. Германия только что капитуляцию подписала. И в этот самый момент и я кончил.

Мы разлили по второй. Володя Подзолко решил щегольнуть только что обретенной независимостью.

– Товарищ капитан, а польки не­плохие бабы, да? У меня одна полька была. Сексуальная чувиха. Такие номера в постели выделывала – застрел-фанера.

– Это, Володя, верно подмечено, – согласился слегка захмелевший капи­тан. – Польки эти ужас какие ебливые. Можно сказать, что все мое сек­суальное образование тогда же через них и произошло. Каких только фоку­сов я от них не набрался.

Мы опрокинули по стакану.

–  Сразу после войны назначили меня при комендатуре этого самого городка. Номер в отеле выделили. Отдельный. А моего дружка тогдашне­го – фамилию его называть не буду, потому что он теперь до генерала дослужился – так его по соседству поселили, в том же отеле, но рядом. Его тоже при комендатуре оставили. Уже тогда обороты набирал.

Что мы в ту пору? Сопляками в общем-то были. Вот как вы сейчас. Только вы уже во всех позициях баб успели перепробовать, а мы тогда из родной деревни – сразу под огонь. А тут тишина, война кончилась. Польки смазливые косяками ходят. Оголодали мы, конечно.

В первый же свободный от дежурст­ва вечер приятель заходит.

–  Пойду бабца поищу. Присоеди­няешься?

–   Находи, – говорю, – двух и приводи.

Ладно. Через там что-то полчаса возвращается. Слышу– не один. Кого-то в свой номер впустил и сразу ко мне.

–  Двоих не удалось. Одну привел. Со мной на пару будешь?

–  Иди, делай свое дело, – говорю, – а после ко мне ее пришлешь.

Ладно. Ушел. Заперся. Минут де­сять проходит, из-за стены – характерные звуки, все как полагается. Я сижу себе в предвкушении. Потом на минуту все стихло, и вдруг – бах! трах! Слышу – в соседнем номере окно распахивается, оттуда лейтенант, корешок мой, вопит на  всю улицу благим матом:

– Патруль! Патруль! Сюда! Ко мне! Диверсия!

Я само собой на подмогу. Врываюсь к нему – и застаю картинку.

Приятель штаны натягивает, руки дрожат, а на кровати голая девчонка лежит, от страха всю ее, бедную, пере­косило, в простыню заворачивается, а так ничего себе блондиночка, симпатичненькая такая полька, пухленькая. А приятель орет:

– Диверсантка! Диверсантка!

Тут патруль подоспел. Трое лихих молодцов врываются.

–  Вот! – приятель на девчонку показывает. – Мною, товарищи бой­цы, диверсантка обнаружена. Прика­зываю арестовать.

–  Объясни хоть в чем дело, – говорю. Ты, мол, успокойся спер­ва – и разберемся.

–  Она, – кричит, – мне хотела телесные повреждения нанести. Кто тебя подослал? – на нее орет. – Отвечай, кто тебя, суку, подослал?

Полька бедная от ужаса слова про­изнести не может, но все-таки чего-то там лопотать пытается:

–   Я хчалам… – бормочет, – Я хчалам… пану…

Я к тому времени в польском при­близительно ориентироваться наловчился. Патрульные ее уже с кровати стаскивают, одеваться приказывают. Она платье натягивает, руки не слуша­ются, и все повторяет:

–  Я хчалам пану зробич пшиемность. Я хчалам пану зробич пшиемность…

– Чего она там? – приятель у нас спрашивает.

А я и сам не понимаю, что она имеет в виду.

– Она  говорит, что хотела тебе сделать… приятность какую-то.

–  Какую там (к такой-то матери!) приятность! Я ей, суке, покажу приятность! Увести! В комендатуру!

Увели, значит, патрульные нашу блондинку. Приятель себя в порядок привести задержался.

– Послушай, – я его спрашиваю, – объясни толком, чего она тебе сделать пыталась?

–  (Мать твою перемать!) Она мне член пыталась откусить. Не иначе как диверсантка подосланная.

– Как это, – удивляюсь, – она его тебе откусить пыталась?

– Как-как? А вот так. Взяла в рот и откусить хотела. Да пойдем, – гово­рит, – некогда базар разводить. Выяснить надо, кто ее, курву, подослал.

Ну и чистые мы были ребята. Наив­ные, как новорожденные младенцы.

– Слушай, – я ему говорю, – а зачем ей твой член откусывать понадобилось? Может, ты не понял чего? Может, она его вовсе не хотела откусывать?

– Не хотела! Не хотела! А зачем она его тогда в рот брала?

Я, откровенно говоря, и сам не мог в голове уложить, с какой стати польке член моего друга в рот засовывать понадобилось?

– Ну, чтоб это… эту… – говорю, – приятность тебе сделать.

– Какую там (к такой-то растакой-то матери!) приятность! Ей сейчас наши ребята покажут приятность!

И в комендатуру, на ходу кобуру поправляя, помчался.

Потом я, конечно, через этих самых полек быстро узнал, что это за прият­ность.

Ротный замолчал. Мы еще грамм по сто под это дело пропустили.

– Да, – заключил, хрустнув огур­чиком, капитан, – что и говорить, вы, теперешняя молодежь, побольше, чем мы в ваши годы образованные. Мы тогда, помнится, с другом, когда все выяснилось, долго смеялись.

– Хорошо хоть, что все выяснилось, –  сказал я.

–  Выяснилось, выяснилось. Ох, и ржали же мы потом. Только вы уж, парни, извиняйте, но мне пора. Сей­час машины придут, на вокзал вас повезем. Так что допивайте на здо­ровье, а я поспешу, дел много.

– Товарищ капитан, – обратился я к нему. –Тогда давайте по последней. За приятность. А?

Ротному, видно, мой солдатский юмор понравился. Ребята меня тоже поддержали:

–  Давайте, товарищ капитан. По граммулечке. За приятность.

– Эх, черти, уговорили. Ну да ладно. Отслужили вы хорошо, что и гово­рить. Ну, а кто старое помянет… Учи­тесь теперь, трудитесь, службу вспо­минайте, мне, старику, пишите, как и что, об успехах там…

Мы выпили по последней. Меня уже окончательно разобрало.

– Хорошо хоть, что все выяснилось, – ни к селу, ни к городу сказал я. – Хоть польку, слава Богу, отпустили…

–  Отпустили. Жди! – отозвался капитан, нюхая огурец. – Кто в нашу комендатуру попадал, того так просто не отпускали. Однако, парни, мне пора, прощевайте. Смотрите, чтоб по дороге все организованно было, а то полковник учует – мне же за вас попадет. Так что вы уж меня того… не подведите.

И он зашагал от нас быстрой и уверенной походкой кадрового вояки.

1976

 

Социалистический реализм

Впервые напечатано в газете «Литературные новости» № 55-56, декабрь 1993 года

В престижном художественном вузе шли занятия. В просторной светлой аудитории треть­екурсники старательно сри­совывали водруженный на подиум огромный лошадиный череп. Все трудились на со­весть, молча. Зато вовсю расчирикались шуршащие о бумагу грифели. Тишина прервалась где-то в середине урока – и то на секунду. Скрипнула приоткрыв­шаяся дверь, и из коридорной мути показалась голова диспетчера учебной части.

– Шляпин, Шляпин! – еле слышно, чтобы не прерывать всеобщей сосредото­ченности, прошептал бывший директор передвижных выставок, постаревший и уставший от взяток и воровства Илья Абрамович Шелестелов.

Сидевший поб­лизости студент оторвался от рисо­вания.

–  Адольф Никаноронич звонил. Я Шлянина забираю, – многозначитель­но подняв вверх указательный па­лец, пояснил Шелестелов уставив­шемуся на него по­верх золотого пенс­не Панкрату Пантелеевичу Валежникову – грузному, небритому лауреату, по совместительст­ву преподававшему в училище рисунок.

Расценив молчание Валежникова как знак согласия, староста курса Толя Шля­пин с готовностью откнопил и скатал в рулон лист ватмана.

– Адольф Никанорович где живет – знаешь? – спросил Шелестелов, протя­гивая Шляпину большой, старательно заклеенный конверт. – Запиши, как проехать. Здесь представления на звания, характеристики и списки. Срочно просили подвезти. Же­лают ознакомиться.

Шляпин не  удивился, привыкнув, что именно ему администрация доверяла исполнять самые от­ветственные поручения, и минут через сорок он бодро, но с некоторым трепе­том подходил к голубому двухэтажному особнячку в арбатских переулках, мед­ная табличка на двери которого удосто­веряла, что именно его облюбовал и захапал под мастерскую один из выда­ющихся мастеров советского изобрази­тельного искусства, народный худож­ник СССР, действительный член Ака­демии художеств СССР, лауреат двух Ленинских и трех Сталинских премий сам Адольф Никанорович Брюквин.

Неожиданно летнее спокойствие ули­цы прервал дикий, какой-то доисторичес­кий вой.

– Вэ-э-э! Вэ-э-э-ё-ё-ё! Вё-ё-ё-ы-ы-ы!

Толя остановился. Вой смолк. Но тут же возобновился с новой силой.

– А-ы-ы-ы! Е-а-ы-ы! – раскати­лось по окрестным дворам и помойкам. Так обычно орут невменяемые, достиг­шие последних градусов тоски и безумия.

Шляпин оглянулся. Не оставалось и тени сомнения, что нечеловеческий рев, напомнивший Толе одновременно и старый фильм про собаку Баскервилей, и ночные терзания умиравшего от белой го­рячки деда, доносился из распахнутых настежь окон второго этажа, за которыми прославленный маэстро имел обыкнове­ние выплескивать на плоскость плоды своего пламенного вдохновения.

Справившись с замешательством, Толя позвонил. Пожилая опрятная домработ­ница, видимо, предупрежденная о визите, впустила его в прихожую.

– Ы-ы-ы! Ы-ы-ы-ы! Ы-ы-ы-ы-ы! – надрывалось наверху апокалиптичес­кое чудовище.

– Из училища? Обожди, спрошу, – невозмутимо отреагировала домработни­ца.

– Да не у-о-о-о-о, а э-ы-ы-ы-ы! Э-ы-ы-ы-ы! Усек? Пасть шире, гортань от­крытая, звук свободно проходит, широко, вольно, как Волга течет. Давай! – властно требовал из далеких пространств особняка невидимый Адольф Никанорович.

– Э-ы-ы-ы-ы-ы! – неистово ревело в ответ.

«Сейчас или никогда!» – мелькнуло в голове Толи Шляпина, и какая-то необо­римая сила заставила его сделать шаг, потом следующий – туда, наверх, к святая святым Большого Искусства.

– Э-а-а-а-а-а-а-а! — ударила ему в лицо, чуть не сбив с ног, встречная лавина истошно-утробного рева. — А-э-э-э-э-у-у-у-у!

Открывшееся перед Толей зрелище было достойно лучших мастеров кисти. За мольбертом в ермолке и просторной коричневого бархата блузе с черным шелковым бантом стоял Сам – сверка­ющий, пламенный, увлеченный. Скрипя и посвистывая, молнией мелькал в его руке стремитель­ный карандаш. Один за другим па­дали к ногам маэс­тро  исчерканные листы. На фоне гигантского белого зана­веса, вскинув над головой лихую кавалеристскую саблю, распахнув на груди выцветшую в боевых походах гимнас­терку и молодцевато заломив островер­хую, видавшую виды буденновку, кор­чился в изломах и судорогах непомерно скуластый дегенерат, чей бессмыслен­ный, безнадежно остановившийся взгляд свидетельствовал о полном отсутствии даже намека на контакт между худож­ником и моделью.

– Давай! – отрывисто приказывал маэстро.

–  А-а-а-ы-ы-ы-э-э-э! – выбросив вперед узкую, неразвитую челюсть, надрывался, размахивая саблей, развернутый в профиль придурок.

Прилив вдохновения не мешал, одна­ко, Адольфу Нинаноровичу время от вре­мени эаглядывать в какую-то лежавшую возле него книгу.

– Зверства болыше, зверства! – не­терпеливо понукал баловень кремлевс­ких приемов.

– Э-э-э-ы-ы-ы-а-а-а! – отзывался слабо догадывающийся о смысле прово­димого над ним эксперимента самозаб­венный, Бог весть в каком дурдоме отыс­канный идиот.

Наконец, несколько подустав, Адольф Никаноронич отбросил огрызок грифеля и, прищурившись, придирчиво вгляделся в сотворенное. Видимо, удовлетворенный, он заметил наблюдавших за ним Толю и домработицу,

– Принесли? Прекрасно. Подойдите-ка. Будете, молодой человек, моим пер­вым зрителем. И критиком, да. Ну как? Удалось схватить? – приглашающе по­махал он над рисунком.

Опешив от столь щедрого демократиз­ма, Толя Шляпин неопределенно кивнул.

– Не отличишь ведь, правда? – Адольф Никанорович ткнул пальцем в сторону буравившего его тупым и пронзи­тельным взглядом натурщика.

Толя Шляпин, старательно сличив ко­пию с оригиналом, восхищенно вздохнул.

– Теперь с текстом сверимся. Ах, какая все же, черт побери, книжища.

И Адольф Никанорович, взяв в пра­вую руку толстенный, раскрытый где-то на середине фолиант, и дирижируя ле­вой, с пафосом продекламировал:

– Застонала земля, задышали кони, привстали в стреме­нах бойцы. Быстро-быстро бежала под ногами земля. И боль­шой город с садами спешил навстречу дивизии. Проскочили первые сады, ворва­лись в центр, и страшное, жуткое, как смерть «даё-ё-ёшь!» потрясло воздух. Ошеломленные поляки почти не оказы­вали сопротивления. Местный гарнизон был раздавлен. При­гибаясь к шее лоша­ди, летел Корчагин.

Маэстро перевел дух.

– Нет, как напи­сано, а? С какой силищей. С каким реализмом. Так и видишь, как с саблей над головой, с веселым красноармейс­ким криком «ура!», на боевом коне… Эх, да что там говорить. Не устаю перечи­тывать. Это моя настольная книга. Каждый раз все новые и новые нюансы нахожу. Только вот настоящих иллюс­траций к ней, достойных, соответствующих, так сказать, масштабу замысла, пока, увы, нет. Пытались, но… никому не удалось. Тут талант нужен – особый, недюжинный, достойный эпохи. А от­ветственность какая. Не каждому дове­ришь. Так что приходится пока самому. Если не я, то кто? – Адольф Никанорович, глубокомысленно засопев, взялся за грифель. – Ну-с, продолжим. Челюсть вперед, – бросив беглый взгляд на натурщика, наметил первые штрихи. – Еще, еще!

Домработница подтолкнула так и не пришедшего в себя Толю Шляпина к выходу.

– Шашкой его! Шашкой! – кричал погрузившийся в творческий экстаз и позабывший обо всем на свете Адольф Никанорович. – Так его! По голове! Хрясь! Хрясь! Еще раз!

– Ы-ы-ы-ы-э-э-э-ё-ё-ё! Вэ-э-э-э-ы-ы-ы-ы!

Потрясенный увиденным, Шляпин не заметил, как оказался на улице. Ред­кие прохожие, парализованные доносившемся из окна воем, вздрагивали и озира­лись в поисках отсутствующего милици­онера.

– Гы-ы-ы-у-у-у-у-у-о-о-о-о-о-ы-ы-ы-ы!..

Толя один знал тайну загадочных звуков – и был горд ощущением причастности к ней.

 1976

Не говно

Под моими окнами двое бомжеватого вида и вообще до предела опустившихся работяг вываливают в мусоровоз баки с нашей дворовой помойки. Когда содержимое половины емкостей перекочевывает в машину, оказывается, что она наполнилась до отказа. Загружать мусор некуда. После короткого совещания с водителем последний уезжает. Работяги в ожидании его возвращения усаживаются на пустые баки. Один из них вытаскивает из кармана флакон лосьона «Свежесть». Отвинтив крышку, они по очереди сосредоточенно переливают его содержимое в себя. По мере опустошения емкости работяги с шумом втягивают в себя воздух и крякают. Один из них прижимает рукав истлевшего пиджака ко рту и носу и снова делает глубокий вдох. После чего его собутыльник равнодушно замечает:

– Данилыч-то какое говно, а?

Второй его охотно поддерживает:

– Сука твой Данилыч.

Завязывается что-то вроде диалога.

– Такого говна поискать.

– Говно – оно и есть говно.

Постепенно разговор становится более оживленным.

– Чего уж говорить – засранец.

– Взял бы и удавил.

– Такое говно удавить мало.

– Говно – оно говном и помрет.

И так минут десять, пока их не забирает опьянение. Что характерно, особой злобы на неизвестного Данилыча в их словах не чувствуется. Переговариваются они больше просто так – благо нашлась тема.

Вскоре один из них лезет в карман и выгребает какую-то мелочь. Напрягаясь, старательно ее пересчитывает. Второй тоже следует его примеру, извлекает из пиджака монеты и тоже, шевеля губами, сосредоточенно их считает.

Наконец первый произносит что-то вроде: «Тридцать шесть копеек». Второй отзывается, бормоча: «Сорок восемь копеек». В итоге набирается восемьдесят четыре копейки. Бутылка самой дешевой отравы в ближайшем гастрономе стоит рубль двадцать семь. Один из работяг тут же лезет в сарай, где стоят мусорные баки, и выносит оттуда, видимо, заранее припрятанные пять пустых бутылок. Внимательно их осмотрев, они одну бутылку, как скорее всего с щербинкой на горлышке, бросают в один из баков, а при виде оставшихся четырех мрачные их лица озаряет что-то вроде улыбки.

Тут я слышу, как один из работяг обращается к своему приятелю:

– Коль, Данилыч, конечно, полное говно, да. Ну а мы-то с тобой никогда говном не будем, правда? Потому что мы с тобой, Коля, не говно.

И они идут в магазин.

1976