Что такое «московская идея». Первое приближение

Впервые напечатано в «Митин журнал» №5, 1985 год

Огромную и с каждым годом все возрастающую роль в формировании интеллектуально-духовной атмосферы неофициальной московской богемы играют пьянки, застолья, коллективные возлияния. В условиях непризнанности и всеобщего измельчания и отчуждения они и, к сожалению, все больше только они служат нам общественной трибуной. По их интенсивности можно судить об активизации или спаде культурного накала. Наша богема редеет. Все интенсивнее мы примиряемся с неизбежным, все лихорадочней и истеричней ищем хоть малейшую щель, лазейку в официоз. Тем не менее хоронить нас рано. Еще рождаются на наших пьянках идеи, способные трогать сердца.

Когда осенью восемьдесят третьего по всей Москве лихо поминали Леню Губанова, часто речь заходила о московской поэтической школе, говорили, что Губанов был ярчайшим ее представителем, рассуждали об истоках чудесного явления, его традициях и специфике. Вспоминали «от и до». К тому же последние года два, когда в Москве вспыхнул интерес новоявленного поколения к Юрочке Мамлееву, мне пришлось часто беседовать с молодежью о его творчестве, а попутно и о зарождении нашего подпольного авангарда – литературно-метафизического и художественно-артистического. Уход Губанова придал моим размышлениям новый импульс. Я понял, что между всеми явлениями московского подполья существует глубинная и таинственная связь. Что в основе всех наших творческих и религиозных поисков и исканий лежит нечто куда большее, чем какая-то «школа» или «традиция». В импровизированных беседах я дерзнул определить некое объединяющее, пронизывающее наше всё и вся начало как московскую идею. Насколько она имеет отношение к идее национальной – судить вам, дорогие друзья.

Каково же было мое удивление, когда в одном зарубежном русскоязычном издании мне попалась заметка под названием «К вопросу о московской идее», явно навеянная моими размышлениями вслух. Ее автор безусловно что-то уловил в моих алкогольно-ностальгических откровениях, но из его текста так до конца и не ясно, что же, собственно, из себя представляет предложенное мной определение. И вот мне ничего не остается, как для начала попытаться наметить контуры, обозначить в первом приближении вехи того, что мне мерещится под московской идеей. Попутно я приглашаю к разговору всех, кто еще не устал быть сентиментальным. Ведь московская идея поистине неисчерпаема, каждый ее узел достоит особого, кропотливого распутывания, и каждый, кто имел пусть даже самое минимальное отношение к духовным метафизическим поискам, пусть скажет свое веское слово. Я надеюсь, что буду услышан и обтявкан. Ибо чем «расплывчатее», а следовательно – фундаментальнее понятие, тем большая экзальтация со стороны заинтересованных в его низвержении ему сопутствует.

I

Замечательность московской идеи прежде всего в ее особой специфической энергетике – явно неземного, потустороннего происхождения. Мощной, острой, пронзительно-агрессивной и одновременно абсолютно иррациональной. В ее фанатичной искренности, парадоксальности и сознательной «противоречивости» – когда одно отрицает другое. В ее оголтелости, экстатичности, экзальтации. В ее специфически российском максимализме, в ее наконец московскости, но не как русскости, а больше как некой мистической имперской эклектичности – причем опять же в неземном понимании. Той эклектичности, которая могла возникнуть только в безумной нашей столице конца пятидесятых – начала шестидесятых.

Мысленно перенесемся туда. Сравнительно недавно отлютовали страшная война и предшествовавший ей сталинский террор. Иные возвращались из лагерей, иные просто очухивались, во всем гигантском объеме осознавая масштабы зла. Чтобы заглушить боль от потери репрессированных родителей, многие обращались к религии или философии. Словно в насмешку над скудостью существования и тотальными идеологическими запретами был устроен международный фестивальный балаган, обилием свалившейся информации окончательно свихнувший немало девственных мозгов. Самые пытливые искатели ответов отныне не видели смысла адаптироваться в социальную среду и оформлялись дворниками, истопниками, лифтерами, сторожами, желая урвать как можно больше времени для самовыражения в творчестве и вообще всякого рода философских поисках. Ведь переселение из царства торжествующего материализма в духовные пространства было единственным, что прельщало интеллигентных, мыслящих людей, потому что подступал холодок ужаса от окружающего вакуума и обуревала лихорадочная потребность его заполнить. И было ощущение, что вырвались из ада и что отныне откроются все истины и наступит что-то вроде сплошного кайфа.

Однако ничего не изменилось. Кое-какие иллюзии, правда, завитали в воздухе, но ощущение адовости оставалось, наложив впоследствии на московскую идею свою неизгладимую печать.

Именно в предшествовавшем вакууме следует искать объяснение феномена шестидесятых. Ведь поиски приходилось начинать на пустом месте, буквально с нуля – и именно девственной чистоте мозгов мы обязаны причудливостью и фантастичностью того, что возникало.

Да, вакуум шестидесятых, когда реторту распаяли, заполнился стремительно. Но – чем! То, что принято называть культурой еще не сформировалось, традиции не было, тогдашние ребята были абсолютно стерильными, и каждый «ищущий» вносил свою лепту от фонаря – что Бог на душу положит и ангел нашепчет. Кто-то где-то что-то краем уха ухватывал, тут же кому-то на ходу пересказывал –разумеется, сдабривая услышанное изрядной порцией своего воспаленного русско-максималистского темперамента. Призрачные обрывки всевозможных идей, падавшие в девственные мозги, выполняли функцию дрожжей. Всё бродило, наполняя дурманящими парами московскую атмосферу. Посещавших тогдашние подпольные метафизические сборища не покидало ощущение, что он находится в сумасшедшем доме. Конечно, экзальтированному, да и просто впечатлительному человеку сохранить разум в среди бушевавшего безумия было сложно, и в результате получился маразматический коктейль, задавший работы психиатрам: впервые в истории страны дурдома перестали справляться с натиском пациентов. Недаром явление, которое выкристаллизовалось из всей мистической мешанины тех лет, отныне принято называть шизоидной культурой, и ранние шестидесятые ценны и занимательны для нас прежде всего возникновением глубинного метафизического подполья, где каждый шел своим уникальным, не подвластным давлению каких-либо авторитетов путем.

К прискорбию, в цельном облике шизоидная культура до нас не дошла. Ее творцами были люди не от мира сего, которые, как и свойственно беспечным полутелесным сущностям, меньше всего заботились о судьбе своего наследия. Как правило, они даже не отдавали себе отчет в ценности создаваемого. Кроме множества фрагментов творений безымянных и полузабытых авторов, единственным ценным источником для изучения наследия шизоидов остается творчество Юрия Мамлеева. Он снял пенки с целого культурного пласта и его по праву можно назвать зеркалом русской астральной революции.

Именно его салон в Южинском переулке стал местом главных сборищ шизоидов. Там все объединял бред, который сознательно культивировался. Бредовость постепенно стала формой отношения шизоидов к внешнему миру, нормой их повседневного общения, и постепенно из круглосутоного состязания в безумии сформировался конгломерат парадоксальных взглядов, который и вошел в московскую идею под названием шизоидная культура.

Идея 60-х творилась людьми подчас элементарно неграмотными, но вытянула она только благодаря тому, что была изначально ориентирована на иррациональное. Шизоиды удивительно точно почувствовали, что разум потерпел фиаско, и что для выживания в окружающем абсурде нужны совсем иные средства.

Однако стихия чистого безумия, к счастью, не стала самоцелью для исповедовавших ее. Отказ от разума использовался шизоидами лишь как метод. Все прекрасно понимали, что бред – далеко не самоцель, а всего лишь средство. Чтобы иметь основания применить к тому, что родилось на Южинском, высокое понятие культура, необходимо выявить более или менее определяемую метафизическую подоплеку происходящего. Рискну взять на себя смелость утверждать, что мировоззрение южинцев имело несколько философских стержней, хотя современникам разглядеть и сформулировать их не удалось. О шизоидах нечего и говорить, они были герметично замкнуты на самих себе, а более аристократическая часть интеллектуалов видела в Мамлееве лишь эпатажный аспект, вызов ортодоксально-официальному комплексу, хотя и те, и другие интуитивно почитали его за гения, за первооткрывателя «чего-то мистического». Сегодня мы стали куда просвещеннее и можем осмыслить и сформулировать принципы, лежавшие в основе идеи Южинского.

Я считаю, что шизоидная культура оплодотворила московскую идею тремя главными открытиями.

Первое – то, что любая существующая вещь, любое понятие, любая категория абсолютно не то, за что себя выдает. Разуму не под силу определить истинное значение чего бы то ни было. Как говорили на Южинском, кто знает, может быть, Господь Бог на самом деле какой-нибудь стакан, который вы держите в руках, упаковка плавленого сыра, которым вы закусываете, а на самом деле причащаетесь, или водопроводный кран.

Второе – что каждая вещь существует совершенно отдельно и независимо от всего, и что наша реальность представляет собой множество никак не соприкасающихся миров. Самой страшной ересью считалась идея любого единства. А если ничто ни от чего не зависит, значит – ничто ни перед чем не имеет преимущества. Все вещи и категории равноценны в своем ничтожестве. Таким образом первопричина бытия ничуть не ценнее какой-нибудь половой тряпки.

И третье – идея о несуществующем ином. Рассуждали так. Поскольку все, что существует, что сотворено (Богом или людьми) может быть уничтожено, то следовательно – оно на самом деле не существует и есть ни что иное, как элементарная иллюзия, мираж, который не стоит принимать во внимание. И наоборот – по-настоящему реально лишь то, что не существует. Господь Бог (или Абсолют), поскольку Он существует, тем самым подходит под категорию наличествующего – стало быть, Он тоже иллюзорен, как и все остальное. «Выше» Абсолюта стоит Иное, или фантастическое бытие, которое, находясь за границами существования, то есть в несотворенном, потенциальном состоянии, тем самым и есть единственная реальность, с которой стоит считаться и которую стоит рассматривать как единственный спасительный ориентир.

Не такие уж, казалось бы, ошарашивающие идеи – а какая возникла перспектива для мистически настроенных творческих людей, философов, писателей, поэтов, музыкантов, художников. Путались карты, рушилась вера в незыблемость и очевидность реальности, раскрепощались замордованные системой мозги, низвергались со своих пьедесталов и обессмысливались всякие авторитеты, а главное – появилась почва для подлинно альтернативного искусства, возник шанс для подлинно альтернативной метафизики будущего.

II

В начале 70-х отвалил на Запад Мамлеев. Шизоидный этап московской идеи, потеряв столь могучий источник инспирации, пошел на убыль. Но энергетика Южинского оказалась столь сильна, что ею было оплодотворено практически все, что возникало следом. Она стала закваской московской идеи. Ее вкрапления видны невооруженным глазом в лучших образцах нашего искусства. И даже то, что начиналось до Южинского, еще где-то в начале 50-х, обретало статус явления лишь после соприкосновения с «идеей» Мамлеева и Ко.

К таким заметным явлениям периода оттепели относятся лианозовцы – группа единомышленников, сплотившаяся на окраине Москвы в бараках поселка Лианозово, где жила супружеская чета Евгений Кропивницкий – Ольга Потапова, занимавшаяся теософией еще до войны и сумевшая заразить своими поисками непроторенных дорог и фанатичной преданностью искусству группировавшуюся вокруг них молодежь. Из Лианозова вышла целая орава литераторов и художников, которые к середине 60-х уже сформировались как школа.

Идеологической вытяжкой из лианозовской школы можно считать творчество Игоря Сергеевича Холина. Его пестрое литературное наследие стало ареной борьбы, а в конечном счете слияния социального с метафизическим – тех великих борьбы и единства, которые были присущи нашей неофициальной культуре во все времена. Практически все лианозовцы, да и не только они, на раннем этапе творчества пришли через искушение ограничиться искусством, не выходящим за примитив социального протеста, благо эффектное, гротесково-точное изображение самого последнего социального дна гарантировало мгновенный, хотя и сиюминутный успех у либеральных «ценителей» времен оттепели.

Но благодать, идущая с Южинского, достигла лучших из лианозовцев, и в итоге «барачно-помоечная» струя нашего авангарда, поднявшись до метафизических обобщений, утвердилась как культурный факт исторической значимости. Именно лианозовцам суждено было навсегда привить московской идее острый привкус конкретности, натуралистичности, обжигающей иронии, едкого, безбрежного цинизма. Они ставили целью делать жесткое искусство – более приземленное, чем южинское, но зато более доступное для широких читательских масс.

У выходцев из Лианозова и их эпигонов счастливая творческая судьба. Наследие их обширно и материально зафиксировано. Личности они в отличие от шизоидов «нормальные», многие даже деловиты и вполне успешно стригут купоны. Многие качественно работают и сейчас – правда, уже не так истово, ибо по-настоящему актуальный период школы приходится на шестидесятые, когда царствовал и пижонствовал Холин.

На рубеже 50-х и 60-х московская идея выплескивается из подполья на площадь. Является новое поколение непризнанных гениев, не желающих мириться с отсутствием возможности публично самовыражаться. Площадь Маяковского становится первым в советской истории гайд-парком – площадкой для высокого поэтического пира и бесконечных празднично-пьянящих дискуссий о переустройстве общества – даже посредством астральной революции.

Восторженная публика особенно выделяла группу молодых поэтов, которые вошли в летопись неофициальной культуры как поэты «ранней Маяковки». Лицо явления представляли в первую очередь Галансков, Каплан, Ковшин, Щукин, Шухт и многие их единомышленники. Их поэзию, которая органически проистекает из мироощущения серебряного века, можно считать квинтэссенцией московского романтизма, отныне ставшего активным компонентом московской идеи.

К сожалению, литературная деятельность тех светлых и трогательных молодых людей окончилась вместе с разгоном Маяковки. Светили и трогали они совсем недолго. Сегодня их литературное наследие утрачено и забыто. Однако посланный ими импульс вызвал к жизни смогистов, сориентировав последних на агрессию любви и нежности.

Расходились с Маяковки далеко за полночь, в сильном возбуждении, но, конечно, не по домам, а кто на Южинский к шизоидам, а кто к Лене Строевой, чей салон – тоже эпоха московской идеи. Именно в ее стенах подполье восторженно прониклось романтикой восстания. Именно у Строевой лихо гулял высокий и святой, декадентский и истеричный дух революции. Идеалом утверждалась гибель за идею. Кумирами – мученики борьбы с «красными партизанами» (как называли носителей советской идеологии). Николай Второй, Унгерн, Каппель, Корнилов мирно уживались с Савинковым, анархистами и декабристами. Не случайно из салона Лены Строевой вышло первое поколение московских диссидентов-максималистов, именно в ее стенах сформировался тот трагически-жертвенный тип революционера 60-х, который, конечно же, ничего общего не имеет с расплодившимися ныне по всему свету расчетливо-склочными так называемыми «советскими правозащитниками».

В конце 60-х Лена Строева эмигрировала в Париж, и ее салон перестал существовать.

Эстафету ранней Маяковки подхватили смогисты, вновь на короткий период середины 60-х воскресив запрещенные собрания у памятника Маяковскому (поздняя Маяковка). Из десятков участников движения СМОГ стихийно, в силу своей отмеченности свыше выделилась небольшая группа активистов во главе с Губановым (Алейников, Басилова, Батшев). Литература московской идеи вступила в апогей, в недолгий золотой век. Поэтический пир перерос в массовую литературную оргию. СМОГ аккумулировал и образно оформил все лучшее, что подарила творческая элита Москвы.

Южинский, Лианозово, ранняя Маяковка, салон Строевой, СМОГ. Несмотря на то, что каждый из этапов московской идеи существовал в своих четко прослеживаемых границах, они прежде всего составляли единое целое, которое называлось столичной неофициальной богемой, или андеграундом, участники которого ежедневно общались между собой. Буквально за один день можно было обежать все перечисленное и напиться с носителем каждой из ипостасей идеи. Тогда еще не было никаких «перформансов». Перформансом была сама жизнь. Чудили и откалывали номера поминутно. Эксцентрика вошла в плоть и кровь. Взаимовлияние, взаимообогащение и общие жены работали на одно. Каждый, кто брался за перо, не мог не отравиться распространившимся повсеместно всепроникающим пьянящим ароматом, настоенным на навьих чарах. Лучшее из созданного в шестидесятые так или иначе отмечено печатью московской идеи.

В начале семидесятых, после разгрома СМОГа, отъезда Мамлеева, высылки фанатика Солженицына, московская идея снова ушла с площадей в подполье, найдя пристанище в одном из пивных баров Москвы – знаменитой «Яме» на углу Пушкинской улицы и Столешникова переулка. С открытия до закрытия просиживали там последние представители подпольной вольницы – те, кто не успел или не нашел сил смыться на Запад: полубездомные бродячие мистики, богоискатели, всех сортов философы, спившиеся литераторы и художники. Несмотря на то, что из бурных дискуссий возникла своеобразная субкультура и даже временами казалось, что возрождаются традиции Южинского, было очевидно, что московская идея переживает свой тихий закат. Да и власти не долго мирились с существованием в пятистах метрах от Кремля религиозно-философского клуба. Пивную примитивно закрыли.

В середине 70-х лицо московского подполья определяли хиппи. Создав московскую разновидность интернационального движения, их воинствующие лидеры придали московской идее колорит наивности и сентиментальности. Обаяние хипповой юности и лучезарные длинноногие девочки в живописных лохмотьях были последним злобно задутым огнем среди холода и мрака бездуховности.

Наши новые девушки часто упрекают нас в том, что мы слишком озабочены воспоминаниями. Они правы. Золотой век нашей культуры, к сожалению, позади. И потому нам ничего не остается, как в порядке самооправдания задать им вопрос: какие такие шибко качественные и сногсшибательные заоблачные горизонты открываются их не по годам хитрожопому интеллекту? Они вроде как соглашаются: да, в самом деле ничего эдакого занимательного не открывается. Но тут же со свойственной молодости наглостью не моргнув глазом добавляют, что в чьих же, как не в наших, мол, силах вернуть утраченные позиции. Но мы, бывалые ебаки, на такие слабоумные провокации не поддаемся, пусть даже они и исходят от самых голых и фантастически обворожительных экзальтированных прелестниц. Мы зеваем, потягиваемся и отвечаем: дерзайте, юные друзья! А чтобы тем, кому вздумается отважиться на подвиги, веселее дерзалось, я вот кстати и набросал то, что вы только что прочитали. В конце концов не от нас, от вас зависит, застынет ли московская идея как историческая байка, или сиять ей грёзовым мифом, освещая подобно автобусным фарам тьму ухабистой и ведущей бог весть куда дороги.

1984

Понравилась запись? Поделитесь ей в социальных сетях: