Впервые напечатано в Новом поэтическом журнале Воум! (№ 1 за 1992 год)
Высшая цель искусства – метафизическое мифотворчество.Проще говоря – создание полноценных, автономных метафизических структур и систем. Как доказывает история культуры, кратчайший путь к сотворению духовно активной, актуальной мифологии – поэзия. Оставлять после себя нетленные метафизические конструкции в искусстве (о других отдельно взятых территориях – таких, например, как философия – речь сейчас не идет) удавалось почти исключительно поэтам – причем, как ни странно, русскоязычным. Русские гении оказались самыми упертыми, оголтелыми и фанатичными в достижении цели. Россия – чуть ли не единственная страна, где поэзией занимаются ради результата, рассматривая ее как средство.
Художников, предложивших нам собственную полноценную метафизику (таких, как, скажем, Босх), во всемирной истории, видимо, не так уж много. Однако в России только среди наших современников их более чем достаточно – Владимир Пятницкий, Эдуард Курочкин, Борис Свешников, Александр Харитонов, Владимир Ковенацкий, Кук.
Композиторов с убеждениями, со стержнем тоже можно перечислить по пальцам – Вагнер, Шуман, Мусоргский, Скрябин, Стравинский. Еще, быть может, один-два из крутых новаторов.
Писатели? К сожалению, за информационным и языковыми барьерами осталось немало славных имен, но уж русская проза нами худо-бедно прочитана. Гоголь, Достоевский, Ремизов, Сологуб, Платонов, Мамлеев.
Каждый из упомянутых– красками ли, звуками или словом, сознательно или бессознательно – пытался преодолеть земное тяготение, порвать с господствующими тенденциями, вырваться на простор иных пространств и измерений (хотя, к сожалению, никто и никогда так и не узнает, насколько воплощенное ими соответствовало первоначальному замыслу).
Говоря упрощенно, гениальное отличается от великого степенью метафизического (но не всегда формального – что чрезвычайно важно) разрыва с традицией. Баха, Моцарта, Рублева, Дионисия за гениев принимают ошибочно, по инерции – они всего лишь виртуозно и убедительно (подчас даже интерпретируя на свой лад) оформляли то, что им внушалось свыше. Они не воевали, не шли наперекор, они смиренно внимали, прислушивались и – подобно евангелистам – в удобоваримом виде преподносили нам «божественные откровения».
Гений – всегда мобилизован и призван самим собой. Он глух к любому зову оттуда. Ему по большому счету нет дела ни до того, что вверху, ни до того, что внизу (хотя не исключены временные тактические соглашения – как с Господом, так и с Дьяволом). Трагедия Достоевского, неожиданно для самого себя наткнувшегося на неисследованные метафизические пласты, не говоря уже о творителях легенд (каждый – своей: один – «прекрасной», другой – чисто инфернальной) Федоре Сологубе и Юрии Мамлееве, в том, что в итоге каждому из них оказалось не под силу мифологизировать открытое, вынести его за скобки реальности, вырвать из контекста богодьявольского.
Отказаться от соблазнительного путешествия внутрь себя, от хождения вокруг да около, от бесконечного смакования и пережевывания общеизвестного, разорвать оковы антропоцентризма удалось слишком немногим. И все они – Поэты, и все они – Мифотворцы.
Легенды заточены внутри человеческого времени и пространства. Мифы – снимают любую метафизическую цензуру, навязывая «людишкам» непривычные, бескомпромиссные правила игры. Легенды комфортны, они – для людей, как те же сказки, где «добро» неизменно торжествует над «злом». Мифы – холодны и агрессивны, в них (если надо) убивают почем зря и особенно не рефлексируя. Классические мифоносцы (крестоносцы, тамплиеры, чернокнижники, инквизиторы, масоны, фашисты, большевики) с противниками не церемонились.
Мифотворчество ближе всего к апогею именно там, где присутствует сильное мышление (или идеология), где нет ни Бога, ни Дьявола, а есть голая метафизика, чистая идея. Если «Стихи о Прекрасной Даме» и «Стихи о советском паспорте» явления взаимоисключающие, тогда поэзия – что-то одно из двух (либо – Дама, либо – паспорт). Однако культурологи предпочитают мыслить в рамках никогда не существовавшей единой культурной среды, предпочитая условно подразделять ее на школы, течения, направления.
На самом деле, с точки зрения поэта, Дама – абсолют. И паспорт – абсолют. Различие – в принадлежности к полюсам. Если скрестить два абсолюта (Даме выдать советский паспорт), от каждого из них не останется и следа. Мифы при насильственном соединении взаимоуничтожаются (эклектика – смерть искусства). Следовательно, поэзия постоянно подвергается опасности самоуничтожения – о чем, кстати (на уровне подсознания), прекрасно известно корифеям и классикам, которые инстинктивно стараются не подпускать неофитов к заветным ключам, совершенно справедливо считая каждого приближающегося своим потенциальным убийцей.
У Поэта нет единомышленников. Для Него все – враги. Его космос насколько самодостаточен, настолько стерилен и хрупок – по врожденному инфантилизму никто из Поэтов так и не позаботился об изобретении иммунитета против потенциального вторжения инакомыслящих.
Год от года пополняются ряды экспериментаторов, которые размножаются поистине с безответственностью трески. Поэзия – не исключение. В сегодняшнем поэтическом цехе все смешалось и переплелось настолько, что концов не сыскать. Поэтому удобнее оперировать «классическими» примерами.
Хлебников, Гумилев, Мандельштам, Пастернак, Цветаева, Ахматова (каждый волен вписать в их ряд кого угодно), в совершенстве овладев стихотворством как методом, на том и остановились. Блок, Маяковский, Клюев, Северянин использовали метод для создания идеологии, предложив совокупность метафизических идей, отношение к которым формирует элиту. Клюев сформировал элиту крестьянскую, Северянин – салонно-декадентскую, Маяковский – большевистско-аристократическую (партийный истеблишмент) и Блок – салонно-метафизическую (вернее, салонно-мистическую). Позже, в семидесятые, явился Леонид Губанов – пятый, на сегодня последний из мифотворцев, сформировавший элиту богемную.
Чтобы обосноваться на лидирующих, авангардных позициях, от всех пятерых почти что ничего не требовалось – разве что пожертвовать собственным я (и всем, что с ним связано) во имя идеи – безразлично какой, лишь бы вертикальной, антионтологической (противостоящей онтологии), имеющей истоки по ту сторону Творца, в транстрансцендентном Запределье. Плюс, конечно же, единожды и навсегда избранную идею необходимо было предельно четко (а главное – исчерпано) сформулировать на языке птиц.
В отношении же тех остальных (несмотря на то, что поэтика многих из них до сих пор остается актуальным литературным фактом), чьим уделом навсегда осталось стихотворство (то есть обслуживание и ублажение), вполне уместен групповой подход и допустимы любые исследовательские обобщения. Процесс производства духовных ценностей объединяет все искусства.В нем стихотворство (в интеллигентском просторечии почему-то называемое поэзией) не занимает отдельного, преимущественного места, выступая в роли «поэзии красок», «поэзии форм», «поэзии звуков», «поэзии слов» (то есть собственно «стихов»), и только на высших ступенях посвященности начинается поэзия как таковая– со своими специфическими, уникальными, исключительно ей присущими свойствами и особенностями.
В сущности, космос русскоязычного стихотворчества по разнообразию и диапазону поглотил и переварил все, что происходило прежде и повсюду – исключение, безусловно, составляют те самые до сих пор так и непревзойденные французские символисты и, очевидно, некоторые специфические восточные пласты. Что, собственно, нисколько неудивительно –ведь меньшее рано или поздно поглощается большим, пассивное – активным (если, разумеется, меньшее и пассивное вовремя не поместить в какую-нибудь специально подготовленную резервацию).
Что и говорить, в «поэзии» мы лидируем и господствуем безраздельно. Однако в нашем сегодняшнем стихотворном столпотворении нет, пожалуй, проблемы более деликатной и вместе с тем метафизически актуальной, чем отношения между поэзией (само собой, в ее чистой, первородной сущности) и стихотворчеством. Где та неуловимая грань, за которой кончается их синтез и начинается непримиримое противостояние? От ее нахождения зависит выбор ориентиров.
Используя политологическую терминологию, можно предположить, что поэзия больше тяготеет к правому, патрицианскому, вертикальному. Стихотворство – к левому, плебейскому, деструктивному, плоскостному. Насколько пестра и рассредоточена стихотворческая палитра, настолько суров, аскетичен и собран поэтический монастырь. Стихотворство всегда квази, всегда псевдо, всегда – в маске (романтической ли, сентиментальной, философско-психологической). Любовной и прочей лирике ничего не стоит (особенно если автор в совершенстве владеет профессиональными приемами) прикинуться, обмануть, смистифицировать, выдать себя за собственную противоположность. Поэзия же – проста и прямолинейна. Если романтична, то до некрофилии. Если сентиментальна, то до истерики. Если партийна, то до готовности отдать жизнь. Если конкретна, то последней простотой смерти. Ее некомформность, несогласие, нетождественность проявляются в профанации со стороны «критики», которая, будучи ангажированной стихотворческим большинством, до сих пор ничего внятного и осмысленного не написала ни об одном из Поэтов. Сколько горьких сетований, скорби о непонимании наполняют поэтическое наследие Маяковского, Северянина, чей крутой, принципиальный максимализм находился в непримиримой оппозиции к «естественному» (то есть опять же ангажированному теми же стихотворцами) литературному процессу.
Поэзия не разгадана, потому что требует экзистенциально-метафизического подхода, а критиков-метафизиков у нас нет. Стихотворство способно довольствоваться социально-историческим, каким-нибудь там фрейдистским или – в лучшем случае – стиховедческим (лингвистическим) анализом. Однако, будучи вырванным из контекста, стихотворец мгновенно энтропирует – ему необходима подпитка в виде «читателей», «критиков», «единомышленников», в то время как Поэт чувствует себя наедине с самим собой и вечностью как рыба в воде. Отсюда и потребность стихотворчества в компенсационных механизмах, включающихся, как только нечто претендующее на лидерство, истощаясь, чувствует угрозу оттеснения на второй план. Перманентная деградация искусства сочинять стихи сопровождается обилием формального, приматом «агрессивной» формы при отсутствии адекватного мистического наполнения. Мы рассуждаем, полемизируем, философствуем, а тем временем худшие, захватывая власть, все активнее и безраздельнее торжествуют над лучшими.
В конечном счете грань между теми и другими определяется проблемой смерти, отношением к эпицентру личного опыта. Смерть – самое замалчиваемое в стихотворстве (удельный вес серьезных стихов о смерти, увы, слишком невелик). Интеллектуалы невысокого полета предпочитают «забывать» о неизбежной и неумолимой черной бездне – в крайнем случае отделываются кокетством, ерничеством, невнятным бормотанием о «бренности всего сущего» и прочей чепухой. Которые почувствительнее, ударяются в слабоумный христианский оптимизм – дескать, все как-нибудь обойдется, Бог не попустит, Он – милостив и так далее.
Поэты – реально, всей своей экзистенцией погружены в смерть. Для них она – единственная реальность в безбрежном океане иллюзорного. Самые виртуозные, изощренные и парадоксальные идеи, доктрины, концепции, самые сокровенные и тайные учения, самые популярные религии – ничто перед ее испепеляющей энергией. И звезды ею сокрушаются, и солнцы ею потушаются, и всем мирам она грозит. Взяв на себя смерть как повседневный и метафизический опыт, Поэт воспринимает мир сквозь Великую Альтернативу. Либо – смерть, либо – все остальное. Стихотворец всегда без колебаний выберет второе.
Разрыв с преходящим человеческим (в том числе и собственным я) – первый и закономерный поступок Поэта, начальная ступень в его восхождении к Трансцендентному Антигуманизму. Слишком глубока и необратима деградация «наличествующего», чтобы обращать на него внимание, а тем более вступать в какие бы то ни было «отношения». Бог и в самом деле умер – в том смысле, что «личность» полностью утратила способность к мифологизации, перестала различать все, что мало-мальски находится за чертой очевидного. Мы погрязли в бессмысленных и тупиковых астрально-ментальных разборках, наше чувство трансцендентного, ощущение вещи в себе безнадежно атрофировалось, миф для нас – больше не стимул к пробуждению и восстанию (мы давно не герои, мы – зомби), а в лучшем случае анекдот, притча, забавное «иносказание».
С другой стороны, Поэт – такой же индивид в физическом теле, как и любой стихотворец. Соответственно, и земные перспективы для него не менее трагичны. Другое дело, что Поэт, в отличие от простых смертных, наделен редчайшей способностью переживания драмы отчужденности от коллективного солипсизма, в то время как стихотворец даже не озадачивает себя возможностью малейшего нарушения контактов с человеческим – ведь он плоть от плоти мира сего (а уж горнего ли, дольнего – не столь важно) и автоматически, изначально готов безропотно разделить печальную «судьбу бытия».
Переживание для Поэта – стимул к метафизической авантюре, к вызову, к обустройству альтернативного, вечного, нетленного поэтического мифокосмоса. Поэту, пережившему смерть вторую, последнюю, нечего терять («себя» Он уже «потерял»). Видя место Бога вакантным, Он тоскует, направляя титанические усилия на то, чтобы смягчить кошмар обездоленности, заполнить духовную лакуну, зафиксировать внимание на мифе, поместив его в фокус духовных стремлений. Игорь Северянин (недаром он был избран королем поэтов) обладал властью опоэзивать (то есть превращать из смертно-иллюзорного в бессмертно-актуальное) все что угодно – хоть ту же стерлядь, возводить в ранг метафизически-абсолютного – любых Дам и любые паспорта. Нет Дамы, кроме Дамы. Нет паспорта, кроме паспорта. Вещь отрицает как преходящее и условное все, что не есть она (в том числе и Бога). Так Поэт, завершая сотворение мифа, отрицает и упраздняет смерть.
Свойство мифа – абсолютная уплотненность (верный признак целостности и завершенности). Глыбы, из которых сложены пирамиды, подогнаны друг к другу так, что между ними невозможно просунуть лезвие. Как легко редактировать того же Пушкина – до того он рыхл и бесформен (в мистическом смысле, разумеется). В нем начисто отсутствует стержень, который все скрепляет и держит. Сплошная распыленность, размытость, словом – стишки, метафизическая ценность которых равна нулю.
Не выдерживают испытания на экзистенциальное (не говоря уже о метафизическом) бессмертие и все последователи и носители пушкинского начала – тщеславные, ангажированные «реализмом» (под маской каких бы «измов» они ни скрывались) стихотворцы. Цветаеву от Пастернака и Бродского от Евтушенко отличит каждый школьник, а попробуйте сформулировать хотя бы сквозную, путеводную тему, освящающую и оправдывающую усилия любого из них. Ради чего, собственно, они надрывались, мучились (если и в самом деле мучились)? За что собираются отвечать? Да и собираются ли? Увы, не пытайтесь, не сформулируете.
Впрочем, стоит оговориться. Наличие четко определяемой темы, конечно же, не гарантирует ее автоматического эволюционирования в мифотворчество. В иных темах заведомо отсутствует закваска для мифа. Удачный пример подарил нам Некрасов. Его ангажированность низким, народным на корню подрезала его «поэтические» крылья, не позволив оторваться от «почвы». Кто знает – быть может, он мечтал сколотить свою, какую-нибудь народно-демократическую элиту, не учтя того, что плебейство (почва) и элитарность – несовместимы. Поэт – идеолог патрициата, что предполагает оппозицию и презрение ко всему – вплоть до смерти. Но в первую очередь – к «народу» (как аккумулятору всей совокупности антиэлитарных качеств).
Про египетскую пирамиду мы всегда скажем, что вот – египетская пирамида. Чашку назовем чашкой (поскольку – очевидное воплощение идеи). Стишки – стишками. Поэзию же – поэзией.
Можно до посинения водить за нос простачков-образованцев – наших «гипотетических читателей». Но на страницах профессионального, задуманного для служебного пользования издания, ей Богу, не грех хотя бы попытаться расставить некоторые точки – тем более в предчувствии очередного Поэта (а уж Он в нашей острой, поляризованной ситуации не заставит Себя ждать).
Блок, Северянин, Маяковский, Клюев, Губанов. За каждым – сданное под ключ здание, нечто фундаментальное – то, что можно определить и обозначить, с чем невозможно не считаться, чем невозможно пренебречь и о чем можно даже «порассуждать». Все же остальное – увы, метафизическая незавершенка.