Архив рубрики: Тыща знаков

Так получилось, что следующие за фестивалем годы в Москве прошли под знаком усиленной американизации населения. В 1959 году в столицу привезли американскую выставку, которая стала главным центром общественного притяжения, как тогда выражались. Годом раньше Москва пережила реальное помешательство на Ване Клиберне, победившим на первом конкурсе Чайковского. В 1956-м начал выходить журнал «Америка», тут же ставший культовым и настольным. Хотя тираж был всего 50 тысяч, я видел его буквально в каждом приличном доме. Подшивки хранили как самую ценную реликвию. В 1959 году вышел двухтомник Хемингуэя. И сразу во всех интеллигентных квартирах появился знаменитый портрет писателя – с бородой и в свитере. В 1960-м напечатали «Над пропастью во ржи», идеально вписавшийся в формат литературы оттепели. В 1961-м президентом стал Кеннеди, из которого московские хипстеры и плейбои сделали икону стиля. В 1963-м кумира пристрелили. Горе было столь неутешно, что дикторша телевидения (кажется, Нина Кондратова), зачитывая информацию о печальном событии, прямо в эфире разрыдалась и не могла произнести ни слова. Скандал был чудовищный. Дело в том, что все передачи в то время шли в записи – за исключением новостей. После такого аполитичного прокола даже новости от греха подальше тоже стали пускать в записи.

На американскую выставку в Сокольники молодежь ходила как на работу – с раннего утра занимали очередь, и, отстояв несколько часов, оставались до закрытия. Американцы подготовили целую команду гидов – молодых симпатичных людей из потомков эмигрантов. Все свободно говорили по-русски. В их задачу входило разговаривать с посетителями, рассказывая им об Америке. Причем они были подкованы по всем вопросам – от автомобилей до абстрактной живописи. Каждого гида жадно слушала целая толпа алчущих откровений граждан. До сих пор помню некоторые высказывания, которые стали для меня первым введением в искусство. «Наше национальное достояние – икона. Надеюсь, никто спорить не будет? А что такое икона? Линия и цвет. Ни перспективы, ни объема, ни портретного сходства. Даже внутренний мир персонажей, их духовные устремления раскрываются только через символику линий и цвета. Зато мы видим тайную, скрытую суть изображения. Цвет переходит в свет. А что такое абстрактная живопись? То же самое – линии и цветовые плоскости. Если бы русское искусство развивалось естественно, без идеологического диктата, оно бы пошло по пути иконописи – использовало бы линии и цвет. И в результате пришло бы к абстракции. Ведь только абстрактная живопись способна показать невидимое – внутреннюю энергию, работу души». Искусители все предельно логично объясняли и расставляли по местам. Мол, в век фототехники смешно состязаться с фотоаппаратурой. Писать реалистические портреты и пейзажи – только зря тратить время. Навел объектив, щелкнул – и готово. Было просто и понятно. Тем более, что так откровенно и доходчиво с народом никто не разговаривал. Как тут ни соблазниться.

Сталинисты называли выставку в Сокольниках очередным этапом разложения советских граждан. Первым был, понятно, фестиваль. Что тут возразишь. Выставка и в самом деле внесла полную сумятицу в девственные социалистические мозги. Отныне у советских людей появились образцы для сравнения. Все дискуссии заканчивались печальным выводом – у нас полное говно, а у них все самое лучшее. Началась массовая шизофрения на почве американского мифотворчества. Особенно было жалко школьных учителей. На уроках им приходилось выслушивать безапелляционные высказывания сопливых всезнаек – да еще пытаться им возражать. Про Америку знали решительно все – а то, чего не знали, тут же выдумывали. «Старик, ты что – не в курсе? В Америке есть закон. Там быть бедным запрещено. Не хочешь работать – все дают бесплатно. Мы тут строим коммунизм и никак не построим. А в Америке давно самый настоящий коммунизм». Мамины коллеги – преподаватели жаловались, что начальство требует, чтобы они умели аргументированно доказывать, что средний русский  живет гораздо лучше, чем средний американец.

Отец взял меня на прощальное выступление Клиберна, где тот играл Первый концерт, сделавший его знаменитым. В фойе к нам подходили взволнованные знакомые и на полном серьезе говорили, что вся русская школа пианизма оказалась сплошным блефом. Первый попавшийся американский мальчишка всех смыл в унитаз. Отец тогда усмехнулся и попросил, чтобы дома я напомнил ему показать отрывок из Достоевского о русских либералах. Благо серебристый десятитомник – тоже, кстати, изданный благодаря оттепели – с 1956 года стоял у нас в книжном шкафу.

Продолжим завтра.

18 октября

Благодаря оттепели в Москве появилось огромное количество умных, а главное – доброжелательных людей. Причем из всех сословий. Все жадно поглощали сыплющуюся как из рога изобилия информацию, которой хотелось тут же поделиться с первым встречным. Как плотину прорвало. Многие от незнакомого ощущения свободы ходили как пьяные в поисках кого бы осчастливить новыми знаниями. Потому что носить такой огромный груз в себе было невыносимо. Мне повезло в том смысле, что я сразу попал на золотую жилу. Всегда радовался, открывая что-то новое – а тут вдруг обнаружился целый пласт учителей – носителей совершенно фантастической информации.

То же самое произошло раньше – при возникновении Южинского (процесс проходил без меня – мне было еще мало лет). Люди потянулись в библиотеки за философскими и прочими тайными знаниями, которые свободно выдавали в виде книг, но без выноса из зала. И в курилках Ленинки и Исторички сидели фанаты и вовсю обсуждали прочитанное. И тут же обрастали единомышленниками, чтобы уже не расставаться. Потом шли домой к тому, у кого было свободно. Например, к Мамлееву. Впрочем, не будем забегать вперед.

С началом оттепели и расширения информационного ассортимента люди начали массово выписывать литературные журналы – благо новую литературу было интересно читать. К тому же стало возможным подписываться на разные издания социалистического лагеря, а также на коммунистическую прессу капиталистических стран, где публиковалось многое из того, что у нас замалчивали. В основном выписывали периодику, освещающую культурную жизнь – обычно польскую и югославскую на сербском – чтобы было легче понимать, о чем речь. Причем власть поощряла такой интерес – подписка стоила какие-то чисто символические копейки. Многие выписывали по 10-15 таких изданий. И захламляли ими свои тесные комнатенки в коммуналках – так, что пройти было невозможно.

Тогда в моду вошла такая шутка. Кто-нибудь подписывал своего приятеля на какой-нибудь ежедневный орган компартии Монголии. Приятель утром лез в почтовый ящик и вынимал газету с русскими буквами, но с абсолютной абракадаброй. А большинство приятелей по утрам находились в состоянии похмелья. Человек видит русский текст, но не понимает о чем речь. И думает – вот блин допился до ручки.

Я бы хотел перечислить основные впечатления в хронологическом порядке. Лично для меня был важен период с 1957-го по 1961 год. От фестиваля до первых погружений в андеграунд. 5-й, 6-й. 7-й классы. Начать с того, что еще до школы, когда мы жили в большой коммуналке (пять семей) на Плющихе, где я родился, я познакомился с поэзией Северянина. У нашей соседки на этажерке стояло несколько собраний сочинений, изданных Пашуканисом. Помню Бальмонта, еще кого-то. Но Галина Александровна Мойвалдова и ее дочка Наташа обожала читать мне вслух именно Северянина. Я к тому, что нужно прояснить, с каким багажом в голове я встретил оттепель.

Второй момент. Отец обожал Лещенко. И после одной из его частых поездок в Женеву у нас дома появился целый чемодан с абсолютно всеми пластинками певца, выпущенными фирмой Columbia. Их было не меньше пятидесяти. По две песни на диске – итого получается что-то под сто песен. Конечно, я с самого рождения слушал их сначала на патефоне, а потом на радиоле.

Третий момент. Отец купил один из первых советских магнитофонов. Он назывался Эльфа-10, но на фирменном логотипе было написано Spalis. Папа сразу нашел какого-то тайного поставщика записей. И у нас целыми днями звучали сестры Берри и рок-н-ролы в великолепном фирменном исполнении. И, конечно же, папина любовь – Вертинский. Практически все песни под аккомпанимент Брохеса. С Вертинским я воочию познакомился в вагоне Москва-Рига, когда мы в очередной раз ехали на правдинскую госдачу в Дзинтари, а с Брохесом позже, когда он аккомпанировал чтецу Журавлеву, на чьи концерты я часто ходил.

Четвертый момент. У отца на полке стояло много книжек в мягких переплетах желтого цвета. На каждой стоял номер и надпись: Рассылается по специальному списку. Отец официально получал всякую антисоветчину, которую перепечатывали у нас для разных специалистов, которые должны были быть в курсе тонкостей идеологической борьбы. Папа раз и навсегда сказал мне: «Если интересно – читай. Но если кому-то проговоришься – я тебя перестану уважать и больше ничего домой приносить не буду. Поэтому тебе решать». Сегодня я с гордостью могу сказать, что я его ни разу не подвел.

Хотя я сильно выхожу за свой ежедневный лимит, но прежде чем расписать хронологию своих открытий, хотелось бы вставить одну реплику по поводу литературы эпохи оттепели. То время со всей наглядностью и убедительностью подтвердило для меня первичность искусства по отношению к «действительности», приоритет творческого вымысла над «жизнью». На моих глазах искусство меняло людей, их сознание – а люди в свою очередь меняли ноосферу. Не перестаю удивляться – как некоторым молодым писателям пришло в голову начать писать по-другому, по-новому. Какую сверхзадачу они перед собой ставили? Некоторые шибко умные критики поспешили навесить на них ярлык конъюнктурщиков – мол, они почуяли, откуда дует ветер, и быстро приспособились. На самом деле «критики» судят по себе и не видят дальше собственного носа. Я убежден, что оттепельное поколение писателей поставило перед собой цель – воспитать нового, своего читателя. Такого, чтобы с ним было комфортно, как тогда говорили, играть в интеллектуальный пинг-понг. Перебрасывать друг другу свежие, яркие идеи. Им было невыносимо скучно со старым читателем, воспитанном в тоталитарной атмосфере – запуганном и зажатом. И они взялись за дело. Писали тексты, которые в корне меняли сознание. Раскрепощали человека, избавляли от интеллектуальных оков. И у них получилось. Вот что важно.

Прошу прощения за безбожный перебор. Постараюсь больше не злоупотреблять. До завтра, друзья.

17 октября   

После фестиваля началась другая жизнь – более стремительная в смысле впечатлений. Все расцвело яркими красками, мелодиями и ритмами зарубежной эстрады. Народ начал внимательнее присматриваться к западным веяниям и понимать все с полунамека. Мода стала более молодежной. Появилось много стильных джазовых ансамблей. На улицах замелькали стиляги.  Они тусовались в основном в шестиграннике, коктейль-холле, где танцевали фокстрот и буги-вуги, и на стоячем Бродвее. О Сен-Луи, сто второй этаж. Там буги-вуги лабает джаз.

Во время фестиваля возникла мода на красные поплиновые рубашки у юношей и яркие юбки-солнца (с нижними накрахмаленными юбками) у девушек. Рубашки, понятное дело, в магазинах не продавались, поэтому модникам приходилось обращаться к портнихам, которых развелось огромное количество. У нас в подъезде – этажом выше – жила Анна Васильевна. Заваленная заказами, она тем не менее выкраивала время, чтобы шить юбки-солнца для мамы и рубашки для меня. Зауженные брюки вся мужская часть окрестных домов тоже заказывала у нескольких знакомых портных – причем обходилось удовольствие совсем недорого и было доступно всем.

Сначала все юноши и подростки Москвы надели красные рубашки. Потом сменили их на черные. Самые продвинутые носили черные рубашки, сшитые белыми нитками – что считалось высшим пижонством. Была такая и у меня. Самые дерзкие иногда одевались под стиляг – в абстрактные рубашки или сингапурки, как их называли. Из тканей с яркими разноцветными пятнами. В абстрактных рубашках на службу или на занятия не пускали, поэтому по ним легко вычисляли тунеядцев, за которыми охотилась милиция. Не удивительно, что многие бывалые пижоны просто так и куда попало наряжаться слишком вызывающе не решались – во избежание лишних проблем.

Важно понять, что после фестиваля народ понял, что есть большой мир, который, как выяснилось, не так уж изолирован и далек от нас, как мы думали до сих пор. И жизнь там устроена совсем не так, как в СССР. Поэтому встала задача – узнать как можно больше обо всем, что происходит в большом мире. Так возникла еще одна мода – на умных чуваков, которые знают и могут рассказать что-то интересное и познавательное про Запад. Такие эрудиты становились местными кумирами и любимцами девушек.

Все разрасталось по принципу снежного кома и представляло собой единое культурное пространство, где ничто не противоречило ничему. Главными принципами были свежесть, новизна и романтика противостояния совковой казенщине. Мы с одинаковым восторгом слушали и Rock Around the Clock, и Если мы коммунизм построить хотим, трепачи на трибунах не требуются. Коммунизм для меня – самый высший интим, а о самом интимном не треплются.

Как мы говорили, женщину, снявшую паранджу, уже ничто не остановит. Интеллигенция времен оттепели то и дело проявляла свои лучшие качества – сознательно шла на риск, чтобы совершить общественно значимый поступок – например, что-то издать наперекор опасливому начальству. Говорили – ну что они нам сделают? Не посадят же и не расстреляют – не то время. Максимум уволят с работы. Да плевать – устроимся корректорами. Немного потеряем в зарплате – зато останемся в истории. Показательна история публикации «Тарусских страниц». Сборник выпустили фактически тайком. Его успех и скандал превзошли все ожидания. После чего уволили весь штат Калужского книжного издательства – вплоть до корректоров и уборщиц. И таких случаев было немало.

Обстоятельства мне благоприятствовали. Когда мы в 1954 году переехали на улицу Правды, меня определили в ближайшую от дома 220-ю школу. Она считалась плебейской, рабоче-крестьянской – в отличие от 210-й, над которой шефствовал комбинат «Правда». Все знакомые отца недоумевали, почему я учусь не в ней. В результате в пятый класс я пошел уже в 210-ю. И сразу оказался среди чуть ли не золотой молодежи – такой же информированной и с теми же интересами, что и я. Отныне я узнавал о разных волнительных вещах не только от отца и его окружения, но и от своих одноклассников. Более того – я стал сам просвещать отца в смысле новейших фишек.

Я подружился со своей учительницей русского языка и литературы Юлией Александровной Волковой. Ей было под шестьдесят. Худющая, высокая, в изысканном примодненном прикиде, она выглядела как иностранка. У нее была кличка Вобла. И все ее так за глаза и называли. Вот уж кто был классической фрондеркой-шестидесятницей. К советским учебникам она относилась с пренебрежением, что всячески подчеркивала. Любимым ее занятием было заставлять нас писать изложения по текстам молодых писателей новой волны – типа Казакова и Гладилина, а то и Сэлинджера, а чаще всего по какой-нибудь статье из очередного номера журнала «Курьер ЮНЕСКО» – об Алене Бомбаре, Име Сумак или Радже Капуре. Урок начинался с того, что она читала вслух и потом просила письменно изложить услышанное. На следующий день она разбирала наши грамматические ошибки и тем самым учила правилам правописания. Одновременно она расцвечивала историю разными подробностями, которые расширяли наш кругозор. Благодаря таким наставникам как Юлия Александровна мы чувствовали себя участниками событий, происходящих в большом мире.

16 октября