мулета

Виврист в русском аду

Идеолог концептуализма Толстый отрекся от самого себя, чтобы до­казать, что искусство и жизнь – экзи­стенциальные синонимы

Впервые напечатано в журнале «Литературный европеец» (№ 181 за 2013 год)

Если начать рассказывать творческую биографию Толстого (Владимира Котлярова) подробно, перечисляя все им сде­ланное, то рискуешь никогда не закон­чить. Бывали времена, когда Толстый по несколько раз в день шокировал народ своими вивристическими визуансами, каждый скрупулезно фиксируя и доку­ментируя в виде манифестов и фотогра­фий и помещая в анналы современного трансавангарда – как любил называть то, что он делал, сам автор. Толстый старался жить по принципу мгновение – документ – поступок, причем все три компонента были обязательны. Каждое мгновение жизни современного художника обязано быть документально запротоколирова­но. Иначе ни о каком «культурном пла­сте» и речи быть не может.

С самого начала своего знакомства с современным искусством Толстый по­ставил цель очистить его от циников, прагматиков и коммерсантов. Недаром родители считали его неисправимым романтиком. Главным оружием он вы­брал вивризм (от французского vivre – жить), который родил и выстрадал це­ной всей своей скандальной жизни.

Вивризм подразумевает, что жизнь и искусство – абсолютно одно и то же. Между обоими понятиями не существу­ет границы, поэтому творческая и жи­тейская биография художника должны слиться в единое целое, превратив­шись в бесконечный акт артистиче­ского самосожжения. Автор должен каждую минуту быть готовым ответить за базар – за то, что воплощает в сво­их поступках. Веришь в Христа – будь добр добровольно взойти на Голгофу, распять самого себя и продержаться на кресте трое суток, чтобы на собствен­ной шкуре понять, какие муки претер­пел твой Спаситель. Именно так Тол­стый и сделал, своим подвигом получив право обличать и поучать «коллег».

Диапазон его творческих проявле­ний – беспределен. Толстый всю жизнь фонтанировал идеями, пытаясь совер­шить переворот в искусствознании, жи­вописи, концептуализме, акционизме, поэзии, публицистике, издательском деле, философии, актерском мастер­стве и даже археологии (по найденным в земле черепкам изучал историю ве­ликого переселения народов – в центре его концепции находились курды). И прак­тически во всем преуспел, постиг, видо­изменил, преобразил.

Доэмигранская биография Толстого выглядит на первый взгляд сумбур­но. Окончил московский кислородно– сварочный техникум. Потом – школу авиаторов. Летал на первых советских бомбардировщиках с атомными бое­головками Ил–68 в качестве спе­циалиста по кислородному и высот­ному оборудованию. После армии – научный сотрудник кафедры счетно-вычислительных машин МВТУ имени Баумана. В 26 лет стал начальником ВЦ почтового ящика – 49-го авиационного завода. Руководил двумястами про­граммистами. Устанавливал первую со­ветскую электронно-вычислительную машину на ВДНХ. Был одним из разра­ботчиков «Сирены» – системы резерви­рования билетов на авиалинии. В 1969 году, занимая должность главного энер­гетика «Автоматсистемпроекта» Мини­стерства приборостроения, поступил в МГУ на вечернее отделение кафедры искусствоведения исторического фа­культета.

Однокурсникам было по восемнадцать, а Толстому – уже за тридцать. Тут придется умолчать о некоторых проблемах того периода, которые впоследствии сыграли роковую роль в творческой биографии нашего героя. После института возглавил артель реставраторов. Под его редакцией вышел сборник научных статей, посвященный методам рестав­рации скульптуры. Автор рекордного, до сих пор не перекрытого достиже­ния – в Александровске-Сахалинском в одиночку отреставрировал первый монументальный памятник Ленину вы­сотой 18 метров, отлитый в Петрограде в 1924 году, вместе с девятиметровым красного мрамора постаментом.

В один прекрасный день Толстый, услышав зов свыше, превратился из Савла в Павла – решил отречься от земной жизни с ее запретами и условностями и совершил что-то вроде обряда постри­жения в монахи – чтобы отправиться на войну за свои идеалы свободным от светских условностей и обязательств. Установил в пустой нише колумбария Новодевичьего кладбища доску со своей фамилией и датами, выбрав в качестве конечной день отъезда в эмиграцию.

Во Франции Толстый основал Па­рижскую ассоциацию (впоследствии Орден) независимых русских художни­ков, писателей и поэтов имени боярина Ордын-Нащокина – высокопоставлен­ного исторического деятеля, который считал себя одновременно и патриотом, и западником, тем самым подготовив почву для петровских реформ. Орден был призван «поддерживать все новые авангардные течения, оставаясь вне по­литических и религиозных влияний». Его иерархия строилась по принципу корриды. Неофит получал звание члена кавалькады, что открывало перспективы подняться до бандерильеро или пикадо­ра. Матадором мог быть только Толстый – недаром он провозгласил себя Пер­вым человеком вселенной. Почетными членами Ордена сразу же избрали князя Андрея Курбского, П.Я. Чаадаева, Печо­рина, Кропоткина, Наталью Гончарову, футуристов Владимира Гольцшмидта, Давида Бурлюка, Велимира Хлебникова, Владимира Маяковского, а также ско­мороха из фильма Тарковского «Андрей Рублев» в исполнении Ролана Быкова. При ордене вскоре возникло издатель­ство «Вивризм» с альманахом (семейным альбомом) «Мулета». В предисловии к первому выпуску говорилось: «Семей­ный альбом задает себе целью собира­тельство явлений нонофициального и нонреспектабельного искусства и лите­ратуры, поскольку старый «нонконфор­мизм» безнадежно изжил себя. Самые яростные «нонконформисты» десятилет­ней давности стали на Западе самыми за­урядными и скучнейшими конформиста­ми». Так Толстый обозначил водораздел и четко назвал противника. Чуть позже к затратной в плане типографских рас­ходов «Мулете» присоединился опера­тивный боевой листок (по формату напо­минавший антисоветские листовки 60-х) «Вечерний звон». В течение двух деся­тилетий оба издания разили, дразнили, клеймили, раздражали и провоцирова­ли всех и вся, выпуская залпы по бывшим «своим», которые, как считал Толстый, в эмиграции растеряли былой жар души и пафос протеста, стали приспособленца­ми и предали боевые идеалы авангарда. Не щадили никого – ни Максимова, ни Даниэля с Синявским, ни Буковского, ни Солженицына, ни Зиновьева. Компромат находился на всех – благо «конкурентам» и недоброжелателям не было числа.

Толстый еще в молодости твердо решил, что если хочешь остаться в веч­ности – то изволь, чтобы ни дня без высказывания. В результате всю жизнь плодовитый, неутомимый и неугомон­ный толстяк ежедневно выдавал на гора манифесты, картины, демонстрировал публичные перформансы, где главным действующим лицом было его обна­женное тело, рассылал по всему миру сотни образцов мейл-арта (признанных сегодня шедеврами) да еще умудрял­ся сниматься в культовых французских фильмах – пусть большей частью и в эпи­зодах. Одна из его ролей, в свое время шокировавшая наповал его московских знакомых, – палач в «Королеве Марго», когда его партнершей в кадре была сама Изабель Аджани. А в перерывах между самосожжениями – бесконечные обще­ния с единомышленниками, споры, от­стаивание убеждений, нападки, планы на будущее, философские откровения, исповеди.

Благодаря съемкам в кино и вообще нечеловеческой активности некоторые представители масонских структур от­рекомендовали Толстого тогдашнему мэру Парижа Жаку Шираку, который решил одарить пассионарного рус­ского иммигранта (так сложилась по­литическая конъюнктура) роскошной муниципальной квартирой в центре французской столицы. В результате Тол­стый на отложенные на жилье деньги сумел купить небольшой замок на по­бережье Ламанша – в городке Ипорт (в 20 километрах от туннеля). Там его и по­хоронили. Место для могилы Толстый прикупил заранее – на возвышенности, с которой открывается роскошный вид на безбрежную гладь Гольфстрима.

Всю жизнь Толстый хранил верность двум политическим идеологиям – народ­ничеству и анархизму. Считал себя импер­ским державным анархистом (написал соответствующий манифест) и последнее десятилетие посвятил в основном «уни­чтожению» денежных знаков. Искренне верил, что, нанося на купюру изящный орнамент очередного антибуржуазного афоризма, он подрывает основу неспра­ведливости современного миропорядка.

Однажды Толстый раз и навсегда от­казался от национальности (опять же посредством манифеста). Тем не ме­нее, когда речь заходила о России, он принципиально не поддерживал зло­пыхательские суждения и не упускал случая подчеркнуть свою патриотиче­скую ориентацию.

В общих чертах его идея была та­кова. Россия – подобие ада, этакая сакральная многонациональная тер­ритория страданий, куда высшие силы посылают избранных счастливчиков, предназначенных к вечной жизни по­средством прохождения через вре­менные мучения. Зато безропотно претерпевших носителей российского метафизического иррационализма ждет неизбежное спасение. В каком ви­де – каждый домысливает сам.

Следо­вательно, само пребывание на земле не требует от православного христианина каких-то особых обязательств. Главное – относиться к процессу серьезно (быть вивристом) и не делать зла ближнему.

Именно таким сошедшим во ад Рос­сии православным вивристом, при­званным открыть глаза человечеству на свою миссию, и считал себя Тол­стый. А эмигрировал – исключитель­но чтобы развязать себе руки и быть свободным.

В эмиграции он никогда не преры­вал самых тесных связей с Россией. На родине среди его почитателей было немало представителей политического (но, к сожалению, не художественного) истеблишмента. Общаясь с моим дру­гом, меня не покидало ощущение, что, выслушав очередную порцию моей информации, он, прежде чем ответить, брал тайм-аут, чтобы с кем-то свериться на предмет моей «объективности» и со­ответствия истинному положению дел, а также официальной точке зрения. Да он и не срывал удовлетворения от своей востребованности, гордился, что про­должает «консультировать», что к нему часто обращаются с просьбой спрогно­зировать тот или иной вариант – осо­бенно если дело касалось российско-французских отношений.

Все близко общавшиеся с Толстым единодушно отмечают, что в нем отчетли­во присутствовало божественное начало – в языческом, само собой, понимании. Оно проявлялось, в частности, в его нече­ловеческом обаянии, в азартном отноше­нии к приготовлению пищи, в тончайшем гурманстве. Он мог часами, купив много-много сыра и вина разных сортов – сма­ковать процесс, подбирая одно к другому, чтобы в конце концов достичь идеально­го сочетания и «букета». После чего вос­торженно делился радостью открытия с теми, кто был рядом («Нет, вы попробуйте!») А с какой взы­скательностью он подбирал гардероб в бутиках, уделяя долгие часы созданию своего имиджа. Вот уж кого я счи­таю стилистом номер один. Слушая его пространные, но всегда безупречные с точки зрения математики мысли и аргументации монологи, изложенные с подчеркнуто внятной и членораздельной интонацией, собеседника не покидало ощущение, что пе­ред ним – представитель выс­ших миров, посланный, чтобы передать простым смертным очередную инструкцию или фрагмент тайных знаний. Наконец самый верный признак, что имеешь дело со внеземным интеллектом, – исчезающее время. В об­ществе Толстого сутки могли уложиться в несколько минут. Не успели разлить и об­меняться мнениями, как выясняется, что пролетело 24 часа.

К сожалению, постоянно прогресси­рующие недуги в последние годы не по­зволяли моему другу и учителю общать­ся с московскими друзьями и знакомыми с прежней интенсивностью. Подозреваю, что причина – не только в проблемах со здоровьем, но и в окружении Толстого. Ослабленному человеку проще сдаться на милость победителя, чем продолжать сопротивляться – особенно если мир опошлился настолько, что любое сопро­тивление потеряло всякий смысл.

Толстый и после ухода остается для меня непревзойденным идеологом кон­цептуализма. Его коньком была филосо­фия перформанса, манифестация своего тела в парадоксальных пространствах и обстоятельствах. Поэтому для меня было бы важно выяснить его отношение к под­вигу Pussy Riot. Но, с учетом его нездо­ровья, у меня язык так и не повернулся волновать своего друга мучительными и провокационными вопросами.

Тем не менее перформанс Толстого в фонтане Треви в 1981 году был ничуть не менее масштабен и актуален, чем панк-молебен в ХХС – с учетом тогдашнего и сегодняшнего контекстов. Просто, как сказал кто-то из классиков, сначала вы­сказывается гений. Но рано или поздно находится профессионал, который по­вторяет то же самое в более удобное для общества время. В результате все лавры достаются профессионалу. Теперь пред­ставьте. Из-за скульптурной группы фонтана показывается абсолютно го­лый и размалеванный всеми цветами радуги толстяк, который неистово орет: «Итальянцы, берегите папу! Папе грозит беда! Над папой сгустились тучи!» На на­рушителя общественного порядка на­брасывается полицейский наряд и увоз­ит его в тюрьму. За «известного русского акциониста» ручаются несколько чело­век из числа римских аристократов и авторитетных общественных деятелей. Через восемь дней Толстого выпускают. А на следующий день в папу всаживает три пули турецкий экстремист Али Агджа. На четвертой пистолет дал осечку. В полиции уверены, что «известный акционист» реально знал о готовящемся по­кушении – и снова отдают приказ о его аресте. Однако у следствия нет никаких доказательств. Тогда в ватиканских ку­луарах возникает подозрение о том, что уж не пророк ли тот безумец из фонтана. Так Толстый стал своим там, куда попада­ет далеко не каждый посвященный.

Скорее всего Толстый осудил бы де­вушек-пусек. В одном из его многочисленных вивристических манифестов прямо го­ворится о недопустимости вторгаться с художественными акциями в сакраль­ное пространство. На что я бы возразил ему в том смысле, что не вижу основа­ний считать ХСС таким уж «сакральным простран­ством». Но я уверен, что Толстый никогда не стал бы идти в разрез с «генеральной линией». И вовсе не из-за вернопод­даннических инстинктов – просто он искренне считал, что любая верховная власть всегда экзистенциально права (в чем я с ним абсолютно согласен).

Несмотря на безбашенность в твор­честве и неистовость, с которой он со­крушал «врагов», в обличении советской системы, а позже – новой, постперестро­ечной номенклатуры он был человеком крайне осмотрительным – правда, всякий раз старался объяснить осторожность своей врожденной приверед­ливостью. Когда появилась боевая, острая «Лимонка», я понял, что отныне «Мулете» и ее приложению «Вечерний звон» придется расширять тематику, затрагивать по­литические темы, поскольку бесконечные разборки среди творческой интеллигенции нашей аудитории уже надое­ли. Мол, придется спуститься в более нижние этажи социальной иерархии. На что Толстый решитель­но и безоговорочно ответил, что никогда аристократиче­ская «Мулета» не опустится до презренной политики.

Толстый оставил после се­бя много детей – столько, что можно сбиться со счета. Оплодотворял своим божественным семенем все во­круг. Правда, ни с кем из отпрысков от­ношения у него так и не сложились. Жен­щин он любил, не пропускал ни одной юбки и терпеть не мог так называемые «мужские компании» – когда в застолье не участвовало ни одной юной особы. Говорил, что в отсутствие девушек ис­чезает состязательность, стимул демон­стрировать свое красноречие – спорить и проповедовать.

И только в одном его судьба сложи­лась трагически. Слишком многих он раз­дражал. Слишком многим встал поперек горла. Слишком многие неистово завидо­вали его удачливости – в первую очередь доставшейся на халяву квартире и замку. Слишком много влиятельных людей (в первую очередь из так называемой «ис­кусствоведческой мафии») сделали все, чтобы он не стал актуальной частью мо­сковской художественной жизни. Да его просто вычеркнули из контекста! В пер­вую очередь – его же сокурсники по ка­федре искусствоведения исторического факультета МГУ, которую четыре десяти­летия возглавлял академик Сарабьянов. В середине 60-х Толстый там учился, оказавшись на десять лет старше своих однокашников (до того менял профессии как перчатки). Поскольку он был чле­ном КПСС, Владимира Котлярова, как старшего по возрасту, выбрали пар­торгом факультета. В его обязанности входило поддерживать «правиль­ную» идеологическую атмосферу и одергивать слишком увлекающихся современным западным форма­лизмом студентов. Так исторически сложилось, что практически все его однокурсники, окончив обучение, заняли ведущие позиции в Мини­стерстве культуры и курировали весь художественный процесс Советского Союза. Само собой они считали себя крутыми либералами, поэтому тут же поспешили распустить о Владимире Котлярове слухи, что он якобы «сту­кач». Расхожий и, в сущности, бездо­казательный ярлык, который на него наклеили, еще долго сопровождал Толстого по жизни. Характерный при­мер. Ни одно московское издание не захотело опубликовать некролог о Толстом! Даже во время перестрой­ки 90-х, когда Толстый уже получил возможность наезжать в Москву из эмиграции с выставками, зависть де­лала свое черное дело. Журналистам откуда-то сверху приказывали во­обще не упоминать о Толстом в СМИ. Его акции в России откровенно и под­черкнуто замалчивались. Ни одного упоминания в прессе!

Бог судья всем гениям. Главное, что сегодня, на закате своей жизни я не знаю ни одного чело­века, который сказал бы мне, что Толстый нанес ему лично какой-то ущерб или чем-то навредил. Будучи в течение тридцати лет едва ли не самым верным его единомышленни­ком, я знал практически всех, с кем Толстый пересекался. До сих пор ни одной конкретной пре­тензии мне не поступало – хотя (как ни парадоксально) я давно свой в тесном кругу ближайших и влиятель­нейших недоброжелателей моего покойного друга.

Как бы там ни было, я искренне считаю, что нас покинула огромная ипостась божественного начала. Умер не Толстый. Он бессмертен – как любой гений, изменивший куль­турную ситуацию. Просто русскому сектору культурной вселенной не везет. Его покидают лучшие из луч­ших. А воспроизводства, увы, как не было – так и нет.

Понравилась запись? Поделитесь ей в социальных сетях: