Архив рубрики: Belles-lettres

Глава из романа «Мертвец-беглец»

К середине двадцатых про короля окончательно забыли. Отец Полозову стихи короля читал, которые наизусть помнил, и Полозов в подушку по ночам от умиления плакал. Какова судьба короля, отец не знал. С Веселовым сойдясь, Полозов в его библиотеке вовсю копался, на стихи короля наткнувшись. Автандилов тоже верность королю хранил, что Полозова поразило, с Автандиловым сблизив.

Последние свои годы король в Эстляндии на собственной мызе жил, и в надежде могилу короля разыскать, октябрьскими днями Полозов с одной из своих Наташ в Эстонию поехал.

Где король умер, Полозову выяснить не удалось – никто из московских историков не знал. Но в архиве одна зацепка нашлась. Что мыза его, которую перед войной конфисковали, в Эст-Тойле была, и тихим камерным утром с поезда в Таллине сойдя, Полозов билеты на автобус до Тойлы взял.

Шоссе вдоль берега тянулось, но все ж в отдалении, море скрывавшем. С полпути настоящие леса начались. Чисто хвойные, разреженные, где воздух не стеснен. Так до самого конца соснами и дышалось.

Море в самый последний миг открылось, когда автобус уже тормозил, за несколько минут перед тем с шоссе свернув. Пассажиры, сойдя, мгновенно растворились. Пятачок перед почтой, где автобус остановился, как-то внезапно опустел. Последним водитель, дверцей хлопнув, исчез. Море где-то рядом шумело, обычными своими запахами Полозова с Наташей обдавая.

– Не хотят, чтобы мы их видели, – Полозов пошутил.

К морю под углом улица двумя рядами двухэтажных коттеджей горбилась, изгибаясь, и Полозов, Наташу за плечи обняв, машинально на шум волн пошел. На все стороны массивы хвои просматривались, к поселку подступая. Ближе к пляжу, возле самых дюн с соснами, наобум в один из крайних коттеджей позвонил, о комнате спросив. Хозяйка сразу второй этаж предложила, не удивившись, просторную комнату с видом на море и двуспальной кроватью, с печью, которая с первого этажа топилась. С моря сырость подступающего вечера сквозь стекла пробивалась, и хозяйка Наташу, русские слова подбирая, успокоить поспешила, что пока они сходят подкрепиться, она натопит, и сухо и тепло ночью будет. Баул оставив, в кафе пошли, хозяйке сказав, что любыми сведениями о короле интересуются. Хозяйка, как к кафе пройти, объяснила, сказав, что она сама что-то такое слышала и что из лично короля знавших вроде бы даже кто-то в Тойле остался, и она завтра что сможет разузнать постарается.

Полозов в магазин заскочил, пару бутылок таллинского «Кристалла», чтоб благостно день завершился, две банки рыбных консервов и батон купил. В кафе по стакану, под столом разлив, выпили, остальное на берегу продолжить решив. Уходя, стакан прихватили.

Стемнело. По гребню дюн, поселок продолжив, окна коттеджей, днем за соснами скрытых, засветились.

– Наверное, где-то здесь жил, да? – в сторону огней Наташа кивнула, поеживаясь.

– От его веранды до моря несколько шагов было, – Полозов сам не зная что рассмотреть пытался. – Он так описывал. Я точно помню. А может, мне так кажется. Во всяком случай не дальше, чем вон на той дюне.

– Завтра узнаем, – Наташа о плечо Полозова носом потерлась, нежно в глаза заглянув. – Может, кирнем?

Ночью они счастливы были. Полозова утренний свет разбудил. Наташа еще дремала. Полозов первым делом выпить решил, открытие предвкушая. Банку складным ножом вскрыв, скумбрией в масле закусывал, когда Наташа тихо за спиной засмеялась. Они немного понежились, к скрипу ступенек прислушиваясь, и хозяйка постучала. Она справки уже успела навести и кое-что узнала. Дом короля сохранился. На противоположном конце поселка оказался – не там, где они вечером бродили.

Полозов по пути со встречными заговаривал. Охотно они в разговор вступали, что речь о короле идет, одобряя. Коттедж легко нашли. Метрах в двухстах от моря стоял.

На звонок женщина, сухая и опрятная, открыла. Полозов ее за эстонку принял, но чисто по-русски говорила. Полозов цель посещения объяснил. Удивленно их войти пригласила.

– Боюсь, вы от меня не слишком много узнаете, – чуть волнуясь, извинилась. – Столько воды утекло. Мне самой мало что известно.

– А вы по какой линии с ним в родстве? – Полозов, предчувствию повинуясь, вопрос задал.

– Ой, даже не спрашивайте, – сдержанно рукой махнула. – Седьмая вода на киселе. Запутаемся, вычисляя. Из прямых родственников никого не осталось. У него ведь никогда ни жены, ни детей не было. В свое время вся мыза ему принадлежала. Но кроме дома почти ничего, как видите, не сохранилось. Да и дом сто раз перестраивался. Тойла с тех пор сильно разрослась.

Полозов оглядывался, хоть что-то с королем связанное отыскать стараясь. Но ничего не напоминало.

– Из тех, кто остался, о нем никто больше, чем я, вам не скажет. Раза два – из Ленинграда, кажется, вот так приезжали, а мне неудобно – толком ничего не могу рассказать. Сама стала расспрашивать. Как-никак всю жизнь в Эстонии. Проходите. Вот веранда.

От веранды море ничто не загораживало. До горизонта бесчисленные барашки пенились. Червонного золота пляж под холодным солнцем пустынно стыл.

– Когда-то здесь много народа жило. Нахлебники, поклонники. Он ведь богат был, да. Приживал полный дом. Странная судьба. Клубок нелепостей, – губы сжав, молча под ноги с минуту смотрела. – От голода в чудовищной нищете умер. При немцах. Они ему многого не смогли простить. Как в четырнадцатом их возненавидел, так уж до самой смерти. А без Балтики не мог. После семнадцатого в Тойле остался. Так, год от года беднея, и прозябал. В сороковом советские войска приветствовал. Представляете, как его эстонцы любили. В последние месяцы все потерял. Все, что можно было, распродал. Мызу отобрали. Унижаться же и вымаливать гордость не позволяла. В декабре сорок первого в Таллине на улице замерз.

Полозов на волны смотрел, в бесконечное их шуршание вслушиваясь. Море жеманилось, изысканно серебрясь, о песок, как киска о ноги, ласкалось.

– В Таллине и похоронен. На кладбище, которое у автовокзала. После войны плиту, я слышала, поставили. Кто-то из бывших придворных. Поискать – найдете. От главных ворот направо. И по правой стороне аллеи, в ограде.

Через несколько лет, в апогее своего очередного крутого замеса  Полозов к Наташе самой прекрасной своей в Таллин, Автандилова, чтоб могилу короля ему показать, прихватив, засобирался. Наташа Полозову из Таллина условную телеграмму отбила. Немедленно приезжай Линда. Линда полозовской внепостельной приятельницей была, и Наташа, телеграмму получив, приуныла. Полозов дома второй день не ночевал. Наташа знала, что Линда просто так Полозова не станет вызывать – не иначе как что-то серьезное случилось, потому что если бы просто постель, то телеграммы никакой бы не требовалось. Полозов захоти – и так бы сорвался. Линда, хоть Наташа с ней ни разу не сталкивалась, синим чулком ей представлялась. А может, никакой Линды в Таллине и не существовало.

Одна актриса популярная, манерничая, в Наташу влюбилась, лесбиянкой себя вообразив, сниматься, если рядом Наташа не стояла, отказывалась. Фильм валютный предполагался, и Наташе командировку в Таллин оформили, чтоб бокал с вином или чем покрепче держала. Актрису после съемок все равно в сумасшедший дом основательно уложить собирались, и режиссер ее на износ гонял, всамделишные припадки на пленку фиксируя. Картина в результате непроходной получилась, в прокат так и не выйдя. Дело двумя-тремя закрытыми просмотрами ограничилось. Режиссер же в знак протеста за границу свалил.

Прибалтикой съемки заканчивались, и чтоб актриса окончательно не сорвалась, Наташа, когда момент подступал, упреждающе бокал должна была подносить, улыбаясь. Спиртное на актрису целительно действовало, и укол отменялся. Уколов режиссер больше, чем сифилис подцепить, боялся, потому что уколы актрису успокаивали, и она несколько дней потом перед камерой носом клевала, капризничая, а режиссеру страсти-мордасти требовались.

Автандилова никто не провожал. За Полозовым же Наташа на вокзал увязалась. Полозов вид делал, что нервничает, на перроне возле вагона топтался, на вагон-ресторан посматривая, факт его наличия мысленно смакуя.

Ресторан минут через сорок после отправления должен был открыться, и Полозов, последние полчаса в его тамбуре проведя, в дверь под стук колес, от нетерпения урча, скребся. До закрытия напиться нужно было успеть, до утра чтоб уже не просыпаться.

Друг против друга у окна сесть решили, поуютнее забиться, поосновательнее, водки и как можно скорее принести попросив. Пиво сразу же откупорили, официанта не дожидаясь. У Полозова открывалка всегда при себе была. Пиво заранее на столике стояло. По бифштексу с яйцом заказали. Все на свои места встало.

– Мне с тобой, Олежка, так славно, – Полозов остатки московского загула сняв, взбодрился. – Как с женщиной. Мне вообще-то только с ними по-настоящему хорошо бывает. И с тобой вот.

– За нашу любовь? – Автандилов предложил.

– За тебя, милый, – Полозов обрадовался. – Я знаешь отчего всю жизнь страдаю? Оттого что с мужчинами по жизни пересекаться приходится. В какие-то отношения вступать, контактировать. А у меня к нашему брату аллергия. Моя воля – я бы исключительно среди баб время проводил.

– Все мужчины на два вида делятся. На бабников и алкоголиков, – беззаботно Автандилов расслабился. – Получается, что ты…

– Тогда я и то, и другое, – Полозов с местечковым акцентом выговорил.

– А вот бабы почему-то все разные. Поэтому нам труднее выбирать.

– Мы на днях с Веселовым всю ночь по Москве шатались, – Полозов в привычном состоянии себя почувствовал. – Философствовали. Часов в пять утра у моего подъезда очутились. Я мать будить побоялся. На лестнице договорить сели. Вдруг он глаза выпучил и на колени – бух. Мне в ноги. «Марлен, умоляю, ты к Богу пришел». Плачет, по кафелю елозит. Я, о чем он, сначала не мог понять. «И мне Бога помоги ощутить. За меня перед Ним походатайствуй», – хнычет, сопли размазывает. Вообразил, что я с Господом на ты. Конечно, у меня с Богом свои отношения. Но чем я Веселову могу помочь? Не советы же мне ему давать. Мол, молись, постись.

– Ничем, – Автандилов, благодушествуя, согласился.

– Я Бога безумно, фанатично люблю. Только сам-то я весь во власти сам знаешь кого. У собственных страстей на поводу. Раб. Ответь, Олежка, ведь так можно – лукавому служа, Бога бесконечно обожать?

– Нам тут никогда, наверное, друг друга не понять, – Автандилов задумался, посерьезнев. – С чего ты взял, что прислушиваться к своим эмоциям всегда подразумевает что-то порочное? Вот ведь ты Веселову в самом деле ничего новенького не можешь предложить. Мозги ему христианством заморочил. Первое попавшееся подсунул. То, что на поверхности лежит. Тем, что он слабак, пользуешься. Ему много ведь не надо, чтобы свихнуться. Сам-то глубоко предпочитаешь нырять. Тебе не от своих страстей надо избавляться, а от того, что их загрязняет и тем самым обесценивает. Зря ты так по поводу Бога дергаешься. С Ним еще проще отношения наладить, чем с любимой женщиной. Если ублажаешь, то все идет как по маслу. А если наперекор, то пеняй на себя.

– Вся беда в том, Олежка, что мне не так уж и интересно с Богом отношения выяснять. Не могу себя пересилить и только на Нем сосредоточиться. Поэтому я сам Господа по большому счету не чувствую. И ход мне к Нему закрыт, – Полозов из пальцев решетку сделал, к глазам ее поднеся.

Автандилов паузой воспользовался.

– За то, чтоб Веселову с Господом наконец пообщаться.

– То, что я с тобой познакомился, самая моя большая удача за последние десять лет, – Полозов выпил. – Ты как-то отдельно умудряешься существовать. Все вокруг – как псы, которые под одно дерево помочиться сходятся. А ты – себе на уме. Но – совсем не хитрый. Тут мы с тобой схожи. Только ты к ним терпимее, чем я. Почему, а?

– Потому что мне все наше окружение безумно симпатично. Хотя многие и чудовищно безграмотны, и наивны как дети. Но они внутренне бесконечно свободны.

– Ты наших богемных трепачей и распиздяев всерьез что ли воспринимаешь? – Полозов воскликнул.

– Они рисковые бесшабашные ребята. И в отличие от некоторых, – Автандилов вилкой на Полозова показал, – не трусы. Ветру лицо подставить не боятся. Ну прихвастнуть любят, приврать, пофантазировать. Так их приколы им только шарма прибавляют. А ты в ватной коробочке своего самолюбования отсидеться рассчитываешь?

– Но за ними ровным счетом ничего не стоит, – Полозов бифштекс от возмущения проглотить торопился, жуя.

– У них свой космос, который они сами для себя создали. Они его пестуют, совершенствуют, украшают. Все остальное для них просто не существует. Наши с тобой сознания их не занимают. А вот нам их мир интересен. Скажешь – нет?

– Паноптикум для того и предназначен, чтобы поразвлечься, – Полозов хмыкнул.

К Таллину утром подъехали, как раз очухаться, когда проводник белье собирал, подгадав. Еще около получаса, чтобы из бутылки сбереженной глотнуть и освежиться, оставалось. Сойдя, к Линде, в полозовском воображении существовавшей, такси взяв, поехали. С Линдой чуть ли не в дверях столкнулись – на работу она уходила. На появление Полозова никак не среагировав, ключи запасные ему сунула, до вечера попрощавшись. Квартира однокомнатная была. Полозов в телефон сунулся, гостиницы в поисках Наташи по справочнику обзванивая. Автандилова под душ с дороги тянуло, но Полозов, плечом трубку к уху прижав, руками замахал, как будто от пчел отмахивался. Гримасничая. Автандилову что-либо предпринимать запрещал. Ничего не добившись, трубку бросил, Автандилова на улицу потащив. Снова такси поймали. В гостинице, где съемочная группа жила, выяснили, что уже второй день на каком-то озере снимают, но завтра должны вернуться. Смысла в неизвестность срываться не было. Двенадцати дождавшись, в «Глории» позавтракали. Потом лениво по костелам и достопримечательностям слонялись. На тир натолкнувшись, зашли. Несколько человек стреляли, добросовестно целясь. Откуда-то захрипело, зафыркало, и фыркание в оглушительный твист превратилось.

– Балерина. В балерину, – инструктор пальцем в сторону мишеней потыкал, вопросительный полозовский кивок разгадав.

Полозов, не целясь, пальнул. Твист, напоследок пошипев, смолк. Полозов ствол отогнуть попытался, как другие делали, подглядев. Но не получалось.

– Сразу видно – в армии не служил, ­– Автандилов зарядить помог. Показав.

Полозов руки перед собой вытянул. Правая заметно длинней выглядела. Левая до конца не распрямлялась – все время чуть согнутой была.

– Вот. Видишь из-за чего не взяли. Так с рождения, – Полозов ружье на балерину направил. – А нельзя, чтобы все время играло? – к инструктору подступился.

– Нельзя, нельзя. Надо попадать, – тот категорично.

– Неужели обязательно попадать? – Автандилов уточнил.

– Обязательно, обязательно.

Автандилов куда придется несколько пуль выпустил. Полозов же вместе с остальными упорно балерину обстреливал, на чудо появления твиста надеясь.

– Хорошо бы еще знать, как тут все устроено, – целиться не умея, ругался.

Время от времени кто-то попадал. Невидимый динамик, предварительно откашлявшись, в публику минутную порцию твиста выплевывал. И тогда Полозов восторженно перезаряжал, не балерину, но попугая, самолет, мельницу и капиталиста изрешетить торопясь. И сникал, злясь, как только грохот обрывался.

– Ну же, еще. Еще, черт, – рычал, от ярости готовый расплакаться.

Автандилов инструктора заговорщицки поманил. Пачку десятирублевок украдкой показав, тут же спрятал.

– Послушай, милейший, – шепотом, – нельзя ли минут на двадцать всех выгонять, я деньги платить, он стрелять, музыка все время играть, – большим пальцем об указательный перед носом инструктора потер.

Тот, остекленело поразмыслив, у двери, задом попятившись, вырос, щеколду задвинув.

Отстрелявшись, народ выходил, задвижка услужливо туда-сюда двигалась, и когда втроем остались, Автандилов Полозову поклонился.

– Марлен Викентьевич, балерина в вашем распоряжении.

И – хозяину:

– Маэстро, твист.

Инструктор в дверцу между мишенями нырнул, скрывшись. И тут же – грянуло. Автандилов из ящика горсть свинцовых кругляшей зачерпнул, перед Полозовым высыпав. В одно из ружей штук пять пропихнув, церемонно подал. Пока Полозов недоумевал, Автандилов еще несколько стволов успел отогнуть и, от души их кругляшами нафаршировывая, выпрямлял, щелкая. Полозов в сторону балерины, с благодарным восторгом на Автандилова посмотрев, первую порцию свинцовых горошин выпустил. Балерина, вздрогнув и немного потрясясь, замерла. Автандилов, ружье из рук Полозова высвободив, следующее ему вложил, тут же еще пару зарядив. Твист исправно неистовствовал, в промежутках с секунду пошипеть успевая.

– Может, за водкой послать? – Автандилов, в сторону дверцы, за которой инструктор периодически исчезал, кивнул.

– Да, да, Олежек. Я тебе так благодарен, – Полозов сиял, возбудившись.

– Маэстро, появитесь, – Автандилов позвал.

И когда инструктор высунулся, червонцами помахал.

– Водка, водка хотеть.

– О, есть, есть, – инструктор торопливо спрятался, завозившись, тут же с непочатой бутылкой Viru Valge вынырнув. – Хлеб, яблоко только.

– Сойдет, – Автандилов несколько десяток, не считая, на барьер с ружьями кинул, бутылку распечатав. Подставленный инструктором стакан доверху наполнил.

Полозов жадно выпил, из двух одновременно ружей, стакан Автандилову передав, выстрелил, яблоко надкусив.

– Волшебно, – волшебно выдохнул.

Когда все спуталось, к Линде поехали, до ее возвращения отключившись. Вечером втроем в ресторане ужинали. Автандилов Линду ненавязчиво соблазнял.

– О, у нас к таким отношениям не так просто, как у вас, относятся, – в кухне она, на раскладушке себе постелив, закрылась. – Не так громко разговаривайте. А то мне завтра на работу рано вставать.

Водки с лихвой из ресторана принесли. Спать не хотелось. Полозов на тахте развалился. Вяло пили, консервированным компотом заедая.

– Интересно, где я с ней спать буду? – Полозов, прикидывая, размышлял. – В гостинице не разрешат. Да и наверняка она не одна в номере. К тому же вряд ли она меня афишировать решится. И мест как всегда, конечно, нет. Линду что ли попросить, чтобы на пару дней к какой-нибудь подруге переселилась. Вроде бы у нее даже какой-то жених есть. Тогда бы ты на кухне лег.

– Я в гостиницу могу. Четвертной в крайнем случае суну. Не проблема. Что-нибудь найдут. Сейчас же не сезон.

– Боже упаси. И речи быть не может, – Полозов встрепенулся. – Я так не смогу – чтобы проснуться, а тебя нет. И потом ей это совершенно не нужно.

Автандилов удивленно на Полозова глаза вскинул.

– Ты не поверишь, но я с ней толком так и не переспал, – Полозов недоуменно плечами пожал. – Мне самому странно. Она – как лед. Холодна. Абсолютно фригидна. Вообще ничего не чувствует. Я ее раздеваю, а она мне дает понять, что никакого желания не испытывает. Ну у меня тоже все сразу пропадает.

– Просто она тебе не для этого нужна. Так же, как и ты ей, – Автандилов, пальцы в банку запустив, за вишенкой гонялся.

– Ты прав, – сладко Полозов потянулся. – Для этого у меня Наташка есть. Сумасшедшая девка. Окончательно на ебле свихнутая.

Автандилов вишенку подцепил.

– У тебя с ней что? Вовсю продолжается? – в рот отправив, насторожился.

– Не то слово. Каждый Божий день. Наташка сейчас у родителей в основном. Там отец совсем того. Загибается. Поэтому она ко мне приходит. У нее, по-моему, бешенство матки. Еще войти не успеет, уже трусы снимает. Да, все хотел спросить. Она мне что-то такое плела, что якобы ты с нее какое-то слово взял, что она со мной трахаться не будет. У тебя что – к ней что-то осталось?

Автандилов вишенку машинально пожевал.

– Странно, – косточку в кулак выплюнул. – Со мной она предпочла поссориться. Кудрявцева своего на меня натравила. Я дней пять назад им звоню…

– Знаю, – Полозов перебил, рюмки наполнить собираясь. – Я как раз у них сидел. Наташка Кудрявцева стала заводить. Плакалась, что ты ей чуть ли не каждый день названиваешь и все по новой начать предлагаешь. Понятно для чего. Чтобы от нас с ней подозрения отвести. И тут как раз тебя угораздило позвонить. Ну она сразу трубку Кудрявцеву сунула. А он как твой голос услышал – так аж позеленел.

– Главное, что я ему без всякой задней мысли: «Валера, привет, дорогой». А он: «Автандилов, ты? Автандилов, ты?» Я думал, он с полным ртом, жрет. А он оказывается от возмущения не мог выговорить. Ну да, говорю, я. А он с такой злобой прошипел: «На хуй, на хуй, Автандилов, пошел». И трубку бросил. Я просто опупел. На хуй – так на хуй. Но все-таки можно же объяснить, за что. Что я ему плохого сделал?

Полозов, Автандилова чокнуться приглашая, ухмылялся.

– Ни хрена себе. Сам жену отъебал, и еще, что его муж на хуй послал, возмущается.

– Во-первых, она тогда его женой еще не была, – Автандилов рюмкой до рюмки Полозова дотронулся. – Во-вторых, мы всего одну ночь вместе провели. А в-третьих, они мне своим счастьем обязаны. Я же их свел.

– И ты считаешь, что ты ей подарок преподнес? Да она Кудрявцева твоего терпеть не может.

– Какого ж хуя тогда замуж за него шла? – Автандилов, выпив, за вишенкой полез. – Да еще так оба благодарили. Мол, за колокольню особое спасибо. Так и сказали. Я же им на колокольне переночевать посоветовал.

– Они мне твоей историей с колокольней все уши прожужжали, – Полозов, не вставая, сопел, шнурок на ботинке распутывая.

– Я Наташку в Переславль пригласил. Туда целая орава тогда собралась. Я их обещал немного проспонсировать. Помнишь? – Автандилов Полозова не расслышал. – И тут с Ленкой спутался. Кстати, из-за тебя все. Ты же мне свою Ленку подсунул.

– Ты хочешь сказать, что ты ее у меня увел? – Полозов съехидничал.

– Пришлось в Тбилиси срочные дела придумывать. Якобы. А Наташка уже настроилась. Я Кудрявцева как лучшего друга и попросил, чтобы он вместо меня съездил и все ей там показал. Они же уже знакомы были. Вместе не раз киряли. Я им как-то по пьянке рассказал, как с одной чувихой в Переславле на колокольне в спальном мешке ночевал. Помнится, жара стояла. А там возле самого озера заброшенная церковь есть. Даже, когда разлив, колокольня из воды торчит.

– Да я уже сто раз слышал, – Полозов зевнул, ботинки скидывая.

– Ну а они, как вернулись, первым делом: «За колокольню спасибо». Дескать, что-то такое там между ними произошло. Тонкий намек на толстые обстоятельства. Умора. И вроде я их сам ко всему подтолкнул. Ну и отлично. Совет да любовь. Если все у вас так удачно сложилось – спасибо скажите.

– Они и сказали, – Полозов под одеяло залез.

– Они меня даже на свадьбу не пригласили.

– Ты ничего не потерял.

– Тебя вот почему-то позвали.

– Ко мне Валеркина мама неравнодушна.

– Ну ладно. Не важно. Мелочи. Можно временно и охладеть, я допускаю. Но зачем она Кудрявцева на меня науськивает? С какой стати? Ведь я им только добра желаю.

– Она считает, что ты ей слишком много зла причинил.

– Я? С какой стати?

– Что ты ей жизнь искалечил.

– Она что, спятила?

– Да ну ее к черту, – Полозов к стене отвернулся, глаза закрыв. – Она меня сейчас меньше всего, как ты понимаешь, волнует.

– Меня тоже. Но надо же разобраться, за что она на меня так взъелась.

– Может, она за тебя замуж выйти рассчитывала.

– И тебе свою невинность преподнесла?

– Но на следующий день уже в твоей постели оказалась. Что-то сон не идет. Давай еще по чуточке тяпнем.

– Хорошенькое дельце, – Автадилов непочатую бутылку распечатал. В предыдущей уж слишком на донышке оставалось. – За меня замуж выйти мечтает. Тебе отдается. Ты ей целку ломаешь. С другим моим другом в загс идет. С тобой ему изменяет, И я же еще и виноват.

– Ты же с ней в Переславль не поехал.

– У меня же отец заболел, – Автандилов с кресла к Полозову на тахту пересел. Полозову водку подал.

– Якобы, – Полозов сквозь дрему.

– Но она же ничего про Ленку не знала. Впрочем, ты скорее всего ей и проболтался. Кто ж еще? Ну не говно?

– Обожаешь всех кроме себя винить, – Полозов, глаз не открывая, выпил.

– Да Боже сохрани. Я просто пытаюсь понять, почему она на меня злится. Если из-за Ленки, то она появилась, уже когда Наташка в тебя по уши была влюблена. Только о тебе и думала.

– Но замуж черт побери за тебя хотела, – Полозов глаза открыл, водкой взбодрившись. – Компотику дай запить. Ну если не замуж, то как минимум на тебя поставила, что ли. Думала, что ты ее не оставишь.

– Тебя любила, с тобой трахалась, а на меня поставила? Дурдом на выезде, – притворно Автандилов рассмеялся.

– Что ж тут противоестественного? Ее можно понять.

– Что же она на тебя не поставила?

– Ума хватило понять, что я с Наташкой ради нее не расстанусь. Так что ты в любом случае перед ней кругом виноват, как ни крути. Ума не приложу – чему ты удивляешься. Что она на тебя смертельно обижена? А на кого ей еще обижаться? Подожди, скоро она на Кудрявцева переключится – тогда не исключено, что тебя простит. Пока она просто ему с его друзьями чуть ли не на его лазах изменяет, а скоро еще и изводить начнет. Уж что-что, а быть стервой она умеет. А как, если бы ты знал, Валеркина мама тебя ненавидит. Вот уж, если б можно было, не задумываясь тебя бы убила. Так что ты ихней семейки поостерегись. От них от всех чего угодно можно ждать. Я тебя предупредил, – Полозов, рюмку Автандилову отдав, подвинулся. Автандилову место освобождая.

– Ты еще небось и мамаше всю правду-матку про нашу историю наедине в глаза режешь. Ну не гаденыш? – Автандилов, одежду с себя стягивая, ворчал. Пока деревья не занервничали, и ящеры среди их ветвей не замелькали. – Интересно, как она всю ситуацию себе мыслит.

К полудню все окончательно совместилось. Полозов, опохмеление отложив, на телефон набросился. Одновременно люстра под потолком лаяла. Обои тиной затягивались. Из санузла подземный гул доносился. Полозов корячился, сквозь сознание Автандилова перегибаясь, тянулся, к бутылке прикладываясь. Из горлышка по глотку делая. Линда ландышевой пыльцой где-то за горизонтом умывалась. Полозову наконец повезло. Ответили, что часа через полтора информацией будут располагать. Судя по всему, сегодня вернутся. Правда, неизвестно когда. Полозов с легким сердцем стакан взял.

В ванне по очереди освежившись, детали уточнять продолжили, причудам бытия удивляясь. День в хождениях по барам и ресторанам быстро иссяк. На глазах темнело. Откуда-то вышли. Полозов себя пятерней по лбу шлепнул.

– Свечи.

– В любой костел зайдем – купим, – Автандилов тоже вспомнил.

– Да ну их, – Полозов поморщился. – Католические.

– Какая разница. Можем в Александра Невского.

– Там службы сегодня нет. Будни. Еще шампанское. И – розы. Вот что самое главное, – с места рванув.

Автандилов такси остановил. Полозов, влезая:

– Я поклялся, что принесу. Во что бы то ни стало. Надо заранее было б. Как же мы не сообразили. Можно в Таллине розы купить? За любые деньги, – у водителя спросил.

Плечами тот пожал. Промолчав.

– Тогда по всем цветочным магазинам. Или на рынок. Где у вас грузины цветы продают?

– Ты, Марлен, смотри в бане такое не скажи, – Автандилов рассмеялся.

– Что?

– Про грузин. Что они цветами торгуют. А то тебя шайками закидают.

На рынке кавказцы тюльпаны, пионы, гладиолусы и хризантемы в изобилии протягивали. Все кроме роз. Вокруг целлофановые обертки оглушительно шуршали. В первом же цветочном магазине продавщица симпатией к ним прониклась.

– Розы сто лет не завозили. И пока не предвидятся. В магазинах не найдете. Я вас откровенно между нами предупреждаю. Просто чтобы вы время зря не тратили.

На рынке хризантемы охапками покупали.

– Вполне же декадентские цветы. Тоже сойдут, – Полозов уступил, соглашаясь.

Шампанского ящик в багажник закинули. Хризантемы такси запахом переполняли, на заднем сидении горой сваленные. Голову кружа и дурманя. В «Сувенирах» глаза от разнообразия свечей разбегались.

– Штук двадцать хватит? – Автандилов к Полозову, из машины не вылезавшему, наклонился.

– Штук тридцать, – тот как всегда.

Всех, какие были, набрали. Линда давно с работы пришла, втащенные покупки беглым взглядом удостоив. Хризантемы сразу в ванну с водой положить посоветовала.

– У меня столько ваз нет, – от шампанского не отказываясь. – Котлеты принесла. Из котенков. Будете?

– Из каких котенков? – Автандилов переспросил, не поняв.

– Ну из котят. Правильно? Мы так шутим.

– В СССР с мясом хуево, старик. Тебе не понять, – шампанское Полозов откупоривал.

Автандилову неловко стало. «Сам черную икру ложкой жрал», – с укоризной подумал.

– Мы такое говно не едим, старуха, – Полозов бокалы наполнял. Столько же через край перелил.

«Завтра надо будет побольше продуктов натащить. Или денег перед отъездом оставить».

– Может, в кабак сходим, – предложил.

– Умнее ничего не придумал? – Полозов вертелся, копытом бил, места не находя.

– Я не тебя спрашиваю. Ты со своей Наташей разберись. Поезжай, встреть, сюда привези. А мы пока где-нибудь поужинаем. Мы же вам только мешать будем.

– Что? – Полозов глаза выпучил, на театральное шипение перейдя. – Как ты сказал? Ме-шать? Вы? Мне? – слюной брызгал. За сердце, голову запрокинув, схватился. – Родненькие мои, умоляю. Все что хотите. Только меня не покидайте, – еле слышно. – Мне плохо.

– О, – Линде все уже знакомо было. – Мне завтра на работу. Я спать буду.

– Линдочка, миленькая, хоть один день ты свою работу можешь пропустить? Ведь ничего не случится. Олег тебе больничный устроит. Ну ради меня. Ты, я, Наташка, Олежка, а? В одно место поедем. Тебе понравится. Шампанское будем пить. Свечи зажжем.

– Я знаю, – укоризненно Линда головой покачала. – На кладбище. Опять водку в могилу выливать.

– Не водку, Линдочка. Шампанское. Я тебя заклинаю. Во имя всего святого. Последний раз, – Линду за руки хватал, в глаза умоляюще заглядывал.

– О-о-о. Не надо. Я твой последний раз знаю. Каждый раз последний раз.

Полозов на телефоне повис. С кем-то уже договорился, что в курсе его держать будут. Автандилов с десяток бутылок в баул уложил. Такси вышел ловить. С хризантемами повозиться пришлось. У гостиницы припарковались. Полозов снова что-то выяснять убежал. Так с шилом в одном месте и исчезал, появляясь, пока автобус с киношниками не показался. Полозова ошпарив. Ручку дергал, дверь пытаясь открыть. Припустился, Автандилова за собой потянув. Линда в машине осталась. Наташа, следом за режиссером показавшись, к Полозову в объятия бросаться не торопилась. Холодно издали кивнула, Полозова осадив. Отвернувшись, режиссера внимательно слушала. Тот, из автобуса выходя, за что-то ее энергично отчитывал. Актриса отрывисто из-за ее спины гневалась. Режиссер отбегал, за голову хватался, в пространство жестикулировал, к актрисе, Наташу обойти пытаясь, подбирался. Та отскакивала, в сторону как лошадь испуганно шарахаясь. Наташа руки расставляла, от режиссера ее загораживая. Вокруг, глазея, задерживались. Толпа росла, Наташу от Полозова оттесняя. Целую вечность непонятно что происходило. Полозов бледнел, свирепея.

– Еще пять минут этого блядства, – отрезал, – и – на вокзал. В Москву.

Наташа к Полозову с Автандиловым наконец выбралась. В бороды того и другого чмокнула.

– Не сердись. У нас сплошные неприятности, – даже не улыбнувшись.

– Скорее. Такси ждет, – Полозов сквозь зубы процедил, обиду изображая.

– Ты что. Если я уйду, тут такое начнется, – Наташа в сторону режиссера ресницами помахала.

– У тебя температура, наверно? Я ее двое суток жду, понимаешь, как на иголках, извелся, истосковался. Я отсюда без тебя ни шагу не сделаю. Или ты сейчас с нами поедешь, или я тут все разнесу. Иначе к чему все было затевать?

– Натали, – актриса, Наташины намерения почувствовав, завопила.

Наташа, как ей лучше поступить, вычисляла. Что Полозов некстати возник, досадуя. Актриса к Наташе жалась, в каком-то немыслимом балахоне путаясь. Несколько мгновений по Полозову с Автандиловым пылающими глазами блуждала.

– Кто… эти… люди? – из себя выдавила. Терзаниями низкий грудной голос полон был. Узким пальцем на полозовские ботинки показывала.

Полозов к актрисе шагнул.

– Я, конечно, безумно извиняюсь. Марлен Полозов, – поклонился. – Я – Наташин муж. А это мой самый близкий друг. Олег Автандилов.

Актриса, руки заломив, замерла. Настороженно за Полозовым наблюдала. Поддержки у Наташи ждала. Народ скапливался, не сомневаясь, что очередной эпизод репетируют.

– Полагаю, что Наташин рабочий день окончен? – Полозов элегантно актрису отстранить попытался. – И в данный момент мы ее с вашего позволения забираем. Соблаговолите сказать, в какое время и в какое место мы завтра должны будем ее доставить.

Актриса, к Полозову неожиданно подлетев, в лицо ему ногтями вцепилась.

– Глеб, Глеб, – Наташу отбивая, визжала.

Полозов за руки ее хватал, отступая.

– Что тут происходит? – весь в коже режиссер протиснулся.

Автандилов актрису в объятиях сжимал, от Полозова оттаскивая.

– Глеб, он меня ударил, ­– ладонями от Полозова защищаясь.

Наташа Полозову царапины носовым платком промокала. Актриса на асфальт упасть норовила, из рук Автандилова выскальзывала.

– В чем дело, молодой человек? – для порядка режиссер поинтересовался.

– Наташа, товарищу, пожалуйста, объясни, что если он сию же минуту свою профурсетку не уймет, я его вместе с ней собственноручно по стенке вот этой гостиницы размажу, – у Полозова зубы горло режиссеру разорвать чесались. Ноги подкашивались. Под ребра раскаленный лом ввели.

– Марлен, ты не прав. Мне за тебя стыдно. Сейчас же извинись. Глеб Евгеньевич здесь совершенно ни при чем, – Наташа, возмутясь, вспыхнула. – Глеб Евгеньевич, я случайно своих знакомых из Москвы встретила. Она приревновала. Не обижайтесь. Никто ни в чем не виноват.

Автандилов, помощи не дождавшись, актрисе на свободу позволил вырваться. Та за лацканы режиссерской куртки цеплялась.

– Глеб, она меня оставляет.

Режиссер пальцы ее с себя стряхивал, разжимая. Отстранялся.

– Эй, в конце концов кто-нибудь ее уберет? В номере ее заприте. И что хотите, то с ней и делайте. Хоть усыпляйте. Или психовоз вызывайте. Только меня от этого сокровища избавьте. Хватит, – задом пятясь, выкрикивал.

Актрису от режиссерской куртки отдирали. Неистово она отбивалась, то к Наташе, то к режиссеру апеллируя.

– Натали… Глеб…

Режиссер актрису поближе к Наташе теснил. Та, маневр его разгадав, за Полозова прячась, увертывалась.

– Да, но вам не кажется, что и мне вся ваша порнография когда-нибудь может осточертеть? – Наташу тоже прорвало.

Полозов, переменой Наташиного настроения воспользовавшись, к машине ее повел. Нерешительно она подчинилась. Актрисе ее уход энергии прибавил. С новой силой задергалась. Человек пять ее облепили. Режиссер, наперерез бросившись, Полозову с Наташей путь преградил.

– Наташа, молодой человек, вы меня без ножа уж не режьте. Хоть вы меня и незаслуженно оскорбили, но сейчас не время счеты сводить и отношения выяснять. Будем считать, что вы погорячились. Сами видите, в каких условиях работать приходится. Я вас Христом Богом прошу. Представляете, если все под занавес сорвется. Да меня Зямин в порошок сотрет, четвертует. Он ведь только того и ждет. Я ведь без его ведома на эту авантюру подписался. А я уж по гроб жизни вашим должником буду, а?

Полозов успокоиться успел. Наташа обернулась. Актриса затихла, чем переговоры закончатся, ожидая. Жалобно взгляд Наташе посылала.

– Марлен, мне в номер зайти придется, – на пуговицу полозовскую как на кнопку указательным пальцем надавила.

Полозов губы скривил. Наташа, актрису обняв, слезы ей вытирала. Их, в кольцо взяв, повели. Полозов на переднее кресло плюхнулся, дверцей в сердцах хлопнув. Ожидание с места сдвинулось и началось. Полозов ерзал, почесывался, бутылку то и дело у Автандилова брал. Глотнув, отдавал.

– Ну как? – у Линды допытывался. – Правда, красивая?

Уже за полночь было, когда Наташа в дверях гостиницы появилась. Автандилов вылез, ее пропуская.

– Ну и работка, – Наташа, влезая.

– Пожалуйста, на кладбище. Которое у автовокзала, – Полозов вполголоса.

– Русское что ли?

– Сегодня какой-то особенно ненормальный день.

– Олег, который сейчас час?

– Я даже душ не стала принимать. Тебе такого не оценить.

– Олег, что-то в горле першит. Изжога, наверное.

– Олег, мне тоже дай глотнуть. Промедол пришлось вколоть.

– Врача вызывали? – Автандилов.

– Что ты. Какой врач. В больницу тут же бы отправили. Своими силами обходимся. Дозы ее знаем. Изучили.

– О чем хоть кино будет?

– Любовь. Морковь. В общем, стриптиз по-социалистически.

– Долго вам тут еще колупаться?

– Ах, как будто все эти дни только шампанского и хотела.

– Ты хотя бы для приличия познакомилась.

– Ох, извините. Наташа.

– Линда.

– Я слышала, в Таллине какую-то финскую баню открыли?

– Тебе с мужиками захотелось помыться?

– О, так у нас нет. Сауна есть. Просто баня. Без воды. Слишком горячо.

– Теперь до завтра можно не дергаться. В случае чего подстрахуют. Мы сейчас куда?

– На кудыкину гору.

Прохожие исчезли. Мимо запотевших стекол ничего кроме осенней зябкости не проносилось. Перед самыми воротами впритык затормозили. В темноте контуры двух шпилей, крестами увенчанных, над аркой кирпичной различались. Все выгрузили. Полозов с серьезным видом активничал, кому чего брать, на Наташу по инерции дуясь, распределял. Когда стук мотора в дальнем где-то конце улицы растворился, все стихло. Полозов чугунную решетку калитки толкнул. Первым в обозначившуюся аллею войдя. И сразу листья зашуршали. Разгар листопада был. Только из-под ног и слышно было. И вдруг звезды высыпали.

Автандилов с Наташей и Линдой от Полозова отстал, тот куда-то свернул, все так же уверенно спешить продолжая. За ограды, по правой стороне тропинки ажурно тянувшиеся, мельком заглядывал. Вскоре из виду потерялся. Автандилов не спеша в его направлении шел. Впереди контуры высокой кладбищенской стены обозначились. Тупик, видимо, был, потому что теснее становилось. Сзади Полозов позвал.

– Наташка.

Обернувшись, Полозова, незамеченно пройденного, увидели. Он в просторной ограде, над плитой присев, листья отгребал. Сквозь калитку, им открытой оставленную, подошли. Рядом с могилой короля на том же участке несколько надгробий черного гранита стояли. Автандилов, все обойдя, на каждом фамилию Варсонофьевых разобрал.

– Кто такие Варсонофьевы? – Полозова спросил.

– Его двоюродная сестра по мужу Варсонофьева. И та старуха на мызе. Она тоже из Варсонофьевых.

Участок, по всему судя, не посещался. Ограда ржавела. Из надгробий одно наклонилось. В цветниках несколько лет, заметно было, ничего не высаживали. Из-под палой листвы небольшая – чуть больше тетрадочного листа белого мрамора плита показалась. На ней сверху неумелой рукой контуры королевской короны вырезаны были.

– Свечи где? – Полозов по сумкам полез.

Линда, откуда-то достав, Полозову передавать стала. Полозов вокруг могилы их расставлял, в землю втыкая.

– Спички дайте, – ни на кого не глядя.

Автандилов в кармане коробок нашел. Полозов чиркал, не спеша к каждой свече поднося. Закорючки погасшие откидывая. Безветренно было. Заборчик в полную силу пестро и беспорядочно разгорелся. С тихим потрескиванием все колыхалось, аромат расточая. Тени от кружева ограды как паучьи лапы шевелились. Полозов несколько хризантем у Линды взял.

– Прости, что не розы тебе принесли, – прошептал. Перед плитой положив. Постояв, знаком дал понять, чтобы все то же самое сделали.

Наташа несмело два цветка на могилу уронила. Линда, подойдя, все, что в руках держала, через свечи вывалила. Полозов сумку распахнул.

– Налетай – подешевело, – сколько смог, захватив, бросил.

Автандилов, сумку у Полозова забрав, поднялся и по другую сторону могилы встал, чтоб все его видели. Сумку над головой подняв, опрокинул, могилу хризантемовым водопадом засыпав.

– Теперь – шампанского, – Полозов в ладоши захлопал, Автандилова одобряя.

Автандилов всем по бутылке раздал. Полозову сразу две протянул. И себе.

– По моей команде – салют в честь короля. Как откупоривать – знаете? – Линде с Наташей, как те неловко фольгу сдергивали, заметив, помог, проволоку чуть ослабив. – Приготовились. Не надо подталкивать. Она сама вылетит. Залп.

Полозова и Автандилова четыре бутылки одновременно выстрелили. Через две секунды – Наташина. Наташа съежилась, оглушенная. И сразу – у Линды. Линда, растерявшись, из рук выпустила. Автандилов подхватить успел. Полозов уже хризантемы из обеих своих бутылок поливал.

– Ну, смелее, – всех присоединиться приглашал. – Он до безумия шампанское любил. И толк в нем понимал.

Шампанское, громко шипя, пенными хлопьями на белых лепестках оставалось. Наташа с Линдой понемногу отлили. Автандилов – с полбутылки. Остальное Полозову протянув. Тот свои пустые отбросил.

– Теперь так скажем. Со святыми упокой, Христе, душу раба Твоего, идеже несть болезнь, ни печаль, ни воздыхание, но жизнь бесконечная, – тихо Полозов произнес. – Только чур как следует пить. Не мухлевать. Как-никак короля поминаем, – жадно в горлышко всосавшись.

– А вы, девочки, чего задумались? Что до дна, договаривались же, – Автандилов Линду с Наташей поторопил.

– У меня сразу не получается. Вы же стаканы, конечно, взять не додумались? – Наташа, отпив, передохнула. – Или забыли?

Линда, захлебнувшись, закашлялась

– Ничего, вы потихоньку, крошечными глотками. Ну? Вот, правильно. Еще. Вот так, – Автандилов Линду по спине погладил.

Полозов могилу перекрестил. Потом сам. Наташа, к Полозову прижавшись, волосы его на пальцы свои тонкие наматывала, губами до его губ дотрагиваясь. Но не целовала.

– Первые красавицы с ума по нему сходили. Поклонницы под его автомобиль бросались. А он – женщины так и не познал. Ни разу за всю жизнь. Просто, что это такое, понятия не имел, – Полозов мимо Наташиных глаз на свечи смотрел.

– Трудно представить, – Наташа удивилась. – Он же красивым был.

– Нечеловечески. Изысканно. Не по-земному. Как-то даже нелепо. Ты его фотографии видел? – Автандилову.

– Может, он по другой части? – Наташа предположила.

– Нет. Исключено. Отпадает. Он ведь весь как на ладони был. Каждый его шаг был известен. Ни от кого не таился. Если что – сразу бы всем известно стало. У его трона столько всяких завистников, злопыхателей вертелось. Малейший повод – разу бы раздули. Но нигде ни на что даже намека нет, – отблески, повсюду скользя, полозовское лицо задевали.

– Чем же тогда такое равнодушие к женщинам объяснить?

– Тем, что ему самого себя достаточно было. На то он и король, – Автандилов за Полозова ответил, мраморному мерцанию ледяных брызг себя околдовать позволив.

– У них у богатых свои причуды. Хочешь походим? – Полозов Наташе предложил.

– Что ж короли – не люди? У них же у многих по нескольку жен было. А уж любовниц, фавориток всяких – вообще не сосчитать.

– Мало ли кто как назывался. Он реальным, а не фиктивным королем был. Он ведь палец о палец, чтобы титул получить, не ударил. Другие на его месте что-то предпринимали, суетились, кого-то устраняли, задабривали, подкупали. А он как-то отдельно от всего царствовал, – Автандилов снежной живописью хризантем наслаждался.

– Да, еще в какую-то поэтессу всю жизнь влюблен был, которой вовсе не существовало. Он ее себе придумал, – Полозова, как все идет, восхищало.

– Он даже ее культ ввести мечтал. Храм построить планировал. Но тут мы никогда ничего не узнаем. Его тайной так и осталось.

– Его церковники и клерикалы в конце концов разубедили.

– Интриги отовсюду шли. Даже из Ватикана. Уже такое время наступало, что все рушилось. Энергии иссякали. Связи между событиями обрывались. Все монархи на компромиссы соглашались. Масонам кости одну за другой кидали – лишь бы удержаться. А он во внезапно всплывшем дерьме не захотел копаться. Побрезговал. Никаких приказов отдавать не стал. И перед самыми событиями, когда все от его решения зависело, в Тойлу переехал. За что, скорее всего, ему потом всю жизнь мстили. Он ведь без всякой охраны здесь жил.

– Его в безволии упрекали.  Считали, что он столицу на произвол судьбы бросил.

– Он чисто по-королевски поступил. В гробу он вашустолицу видел. Ловчить и изворачиваться не в его природе было. Его на террор провоцировали. Он такой вариант категорически отверг. «Я король, а не угнетатель». Ведь если бы он тактику своих врагов использовал, ни нас, ни сегодняшнего праздника здесь не было.

– Ты, Олежка, больно его идеализируешь. Своих сторонников он тем не менее предал.

– На что эти сторонники годились. Разве что печки ими хорошо было бы топить, – Автандилов фыркнул. – По-моему, он достаточно уникален был, чтобы к его имени каких-то политиканствующих лилипутов приплетать. Своему предназначению он не изменял. В тридцать девятом его вдруг советский полпред в Эстонии посетил. Интервью все газеты поместили. К нему сразу интерес вспыхнул. Правда, на короткое время. Тем не менее вспомнили. Полпред его спросил: «Вы эмигрант или беженец?» Он ответил: «Прежде всего я не эмигрант. И уж тем более не беженец. Я просто король. А с 1917 года еще и дачник».

– И вскоре у него уже никакой дачи не было. Хоть ему и моча в голову стукнула – к советским солдатам с хлебом-солью выйти.

– Мне кажется, что все подобные истории – сплошная выдумка. Он ведь в полной изоляции оказался. Ему какие угодно слова и поступки могли приписать. Возможно, конечно, какая-то экстравагантная выходка с его стороны и имела место. Но в том, что он никогда ни к каким обстоятельствам не приспосабливался, я убежден.

– Тебе трудно объективным быть. Ты в него влюблен, – туман придвинулся, очертания Полозова размыв. Что-то выпало. Как будто все убрали, а потом снова поставили, слегка перепутав.

Линда на соседний гранит присела. Несуетно ни во что ни вмешиваясь. Как немного чужая.

– Линда, ты в Таллине котируешься? – Автандилов немного страдать от ее недоступности начинал.

Сияние в светлых волосах Линды застревало, ее преображая. Лучи отовсюду пробивались. Плотно сбитой, молочной и аппетитной Линда была.

– Ну… тебе здесь цену знают? Ты красивой считаешься? В Москве, например, ты бы всех покорила.

– О-о-о, – Линда поняла, пальцем Автандилову погрозив. – У нас об таком не говорят.

Калитка скрипнула. Наташа с Полозовым, сплетясь, в аллею вышли. Серебряный порошок, в воздухе порхая, на них оседал.

– В Прибалтике симпатичных девушек мало. А в Москве сейчас скандинавский тип моден. Ты ведь на эстонку не похожа.

– Финская кровь есть, – Линда нехотя подтвердила.

– Тогда все понятно. А у тебя жених есть, да?

– Да, – отмахнулась.

– А где он?

– Он не здесь. Не в Таллине.

– А где?

– В лесу.

– На хуторе?

– Как?

– На мызе?

– Да.

– Автандилов, как Полозов с Наташей, лунной пылью обсыпанные, посреди аллеи целовались, смотрел. На ограду облокотившись.

– Когда вы поженитесь, то где будете жить? У тебя или у него?

– Как он захочет.

– А если он в лесу захочет?

– Ну и что. Пусть.

– Тебе там разве не скучно будет?

– Почему скучно? – удивилась.

Улыбку Автандилов вымучил.

– В Москве ты бы за богатого человека замуж могла выйти.

Линда глаза вскинула, пояснений ожидая. Автандилова смутив.

– Прости. Ты своего жениха любишь?

– Да, – равнодушно.

Полозов с Наташей, нашептавшись, нализавшись, подошли. К Автандилову, по ту сторону ограды оставшись, приткнулись. Полозов Автандилова обнял.

– Марлен, мне вот какая идея покоя не дает, – сосредоточенно Автандилов заговорил. – Если ему памятник поставить. Какому-нибудь тонкому скульптору заказать. Надгробье. Из белого мрамора. Я так представляю. Продолговатое, типа гроба. Но сверху – куча роз. Не несколько, не букет – тогда вся идея насмарку пойдет. А целая гора роз. Много-много. Самого нежного мрамора. Тщательно выделанных и как можно натуралистичнее – чтобы от настоящих не отличить. И после дождя приходить. Когда капли будут блестеть. А? Деньги есть. Ты как считаешь, куда с такой идеей обратиться?

Полозов руки с автандиловских плеч убрал. На шаг отступив, губами слегка подвигал.

– Памятник, – усмехнулся. – Я отцу родному памятник не могу поставить, – потоптался. – Нет, отцу, отцу сначала. А потом уж, – заходил, опешив, растерявшись. – Ну куда обращаться? К местным властям? Они тебя в Москву отфутболят. Сами с такими вещами связываться не захотят. К общественности здешней? Они тебя из чисто националистических соображений куда подальше пошлют. Они ведь уверены, что он, когда Совдепия Эстонию захватила, ликовал. Приветственные оды в Москву слал. С совдеповским послом чуть ли не целовался. И попробуй-ка их разубедить. А через Москву действовать – сам понимаешь. Королю – памятник. Политической   акцией сочтут. Неправильной идеологической ориентации. Если не в лоб откажут, то каких-нибудь родственников фиктивных натравят. Те шум поднимут, что во внутренние дела семьи вмешиваешься – ради разжигания нездорового интереса. Сам знаешь, как у нас такие инициативы в зародыше пресекаются, – замолчав, вдоль ограды зашагал.

Автандилов к Линде подошел, рядом присев.

– Зря ты на камне, – едва заметно ладонью по ее спине провел.

– Я не на камне. Сумка вот, – в сторону слегка подавшись, показала. Сумку, в которой хризантемы несли, под себя подложила.

– Все равно напрасно.

– Смотрите, смотрите, чудо какое, – Полозов, внезапно замерев, пальцем через ограду тянулся, на могилу показывая.

Свечи складно и неспешно горели, на треть укоротясь. Автандилов полозовского восторга не понял. Полозов Наташу к калитке потащил, под руку подхватив. К Автандилову. Его тоже вместе с Линдой подняться заставил. И – к могиле.

– На свечи смотрите. Не на огонь, а на сами свечи.

И Автандилов – увидел. Свечи улитки облепили. Из листвы выползая, улиток толпы, светом завороженные, поднимались. Рога выставив, пламени едва не касались, застывая. Теснясь, вверх тянулись.

– Чудо какое, да? Уж улиток навсегда запомним, – Полозов Наташе, в волосы ее роскошные уткнувшись, прошептал.

Целое улиточное переселение совершалось. Бог весть откуда-то орды снимались, шатры свои к теплу и свету перенести торопясь. Воск, вокруг пламени скапливаясь, через край время от времени изливался, передних опаляя. На нижних, сосульками повисая, застывал. Верхние же, на очередную обжигающую волну натолкнувшись, съеживались, в шатрах скрыться спеша. Обездвиженные испугом, замирали, по листве скатываясь. Следом еще шли, свято место пустым оставить боясь. А те, отпавшие, отлежавшись, опоминались. В себя возвратясь, шевелились, высовываясь. И, урока не приняв, робко, настороженно сперва, а вскоре, освоившись, уже смелее и решительнее к подножию свечи подступались. Все свое на себе волоча. Словно к престолу бога неведомого.

1970    

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Эпоха Свободных Дур

И все-таки ростки порока неумолимо пробиваются сквозь плотный асфальт гламура. Первое доказательство смены эпох – появление Свободных Дур

Раньше, ну хотя бы начиная от моей молодости и вплоть до совсем недавнего, еще буквально прошлогоднего снега, Свободные Дуры были редким, штучным, экзотическим явлением. Но сейчас они успешно размножаются и настойчиво навязывают свое мироощущение. Их уже невозможно не заметить.

Не секрет, что по-настоящему свободной девушка может называться только в одном случае – если она выросла там, где ей ни в чем не отказывали. Первыми приходят на ум богатые родители. Свобода начинается с того, что любая, даже самая фантастическая прихоть ребенка удовлетворяется в момент ее возникновения.

За всю свою жизнь я ни разу не встретил девушки, которая росла пусть даже в относительном достатке, но испытывала потребность в какой-то малости, в чем-то одном, и в результате выросла бы свободной.

Такого просто не может быть, потому что свобода предполагает изначальное удовлетворение именно всех потребностей – начиная от оркестра за завтраком и заканчивая «луной с неба».

Каждая старшеклассница знает, кого из девчонок в ее классе можно назвать свободными, а кто навечно, на всю оставшуюся жизнь обречены на закомплексованность, зажатость, вечную неудовлетворенность и как следствие  – озлобленность на весь мир – как бы «успешно» внешне ни складывались их судьбы.

Зажатые и неудовлетворенные – всегда из семей с низким или средним достатком, а свободные ни в чем и никогда себе не отказывали.

Первое испытание старшеклассницы на раскрепощенность – потеря невинности. Свободные девчонки расстаются с девственностью легко и непринужденно, в тот момент, когда им захочется (или даже не захочется, а просто так, ради прикола). Закомплексованные же, лишенные радостей пресыщенного детства, обычно долго «вычисляют», медлят, боятся «прогадать».

Каждая свободная девушка рано или поздно, пусть даже на уровне инстинкта, оказывается перед выбором. Или становиться «умной», то есть такой, как все, или свернуть с предназначенного родителями и Системой пути. В такие периоды решается ее участь. Потому что обратной дороги нет.

Большинство, ну не знаю, сколько, процентов 99, конечно, предпочитают быть  «умными». И начинают делать все, что полагается в таких случаях. Для начала, например, поступают в престижное учебное заведение. Тем самым они мгновенно включаются в Систему и быстро выходят на орбиту Успеха.

Свободная девушка, выбравшая стандартную, мейнстримную судьбу, мгновенно превращается в стерву – максимальное воплощение рационального, потребительского отношения к жизни. И тем самым перестает быть свободной.

Собственно стерва и есть Предательница Идеи Свободы в чистом, абсолютном виде. Точнее не определишь – ведь ее никто не заставлял отрекаться от своего свободного прошлого ради чечевичной похлебки.
Стерва – идеальная раба Системы, ее цементирующее начало.

Интересы стервы целиком и полностью меркантильны. Ее космос – двумерный, плоскостной. Все ее цели и желания сводятся к одному – как можно меньше дать (или дать с наименьшими усилиями) и как можно больше взять (конечно, не только в отношениях с мужчинами, а вообще по жизни).

Стерва напрочь лишена даже намека на романтическое начало. Она убеждена, что «ее судьба – в ее руках» и «все мужики (да и в целом люди) – козлы, которых надо использовать на полную катушку». Еще стерва ужасно гордится тем, что, как она убеждена, каждую секунду ощущает себя на боевом посту, контролируя свою судьбу и вообще ситуацию.

Словом, стерва и высокие чувства да и просто человеческие эмоции – несовместимы. Поэтому по большому счету стервы ничем не отличаются от проституток, которым лишь бы быстрее и чисто механически обслужить клиента и заняться следующим.

Стервы всегда успешны. Не успешных стерв не бывает. Или же они не стервы. Даже если стерве не «посчастливилось» встретить мужчину своей мечты, она особо не парится. Стерва всегда найдет применение своей энергии. В любой области. Например, в бизнесе. Да где угодно. Представители всех профессий наверняка назовут «своих» стерв. Особенно их много среди офисного планктона. Там практически каждая – стерва.

Продвинутая стерва – всегда «интеллектуалка». Даже иногда неплохо эрудированная, потому что читает самых «продвинутых», с точки зрения ее окружения, авторов. Но у нее есть один невосполнимый «изъян». Начав с ней «умную» беседу, быстро упираешься в тупик. Во-первых, раздражает то, что стерва всегда мысленно включает счетчик. Вычисляет, сколько стоит ее минута разговора с тобой и что с тебя можно взять.

К тому же через несколько минут «интеллектуальной» беседы стерва начинает повторяться, потому что ее мысли бегают по кругу, как белка в колесе. Что невероятно раздражает и убивает всякий интерес продолжать общение. Не говоря уже о том, что становится нестерпимо скучно.

Неспроста в продвинутом обществе сегодня мужчины и девушки проводят досуг по отдельности – одни говорят о футболе и тачках, другие – о курортах и шмотках.

Отсюда и многочисленные слухи о господствующей в современной элите нетрадиционной ориентации.

На самом деле сегодня вообще ни у кого нет никакой ориентации.

Как правило стерва все же не остается в одиночестве. Прежде всего потому, что каждый уважающий себя представитель миллионного сообщества офисного планктона обязан жениться на стерве или на худой конец иметь стерву в любовницах. А еще престижнее, чтобы и то, и другое одновременно. Поэтому подавляющее число стерв оказываются пристроенными в смысле «личной жизни». Правда, о «чувствах» тут речь вообще не идет, потому что стерва любить не способна изначально, по определению. Иначе какая же она стерва.

Само собой разумеется, что слова «жена» и «любовница» применительно к стерве можно употреблять исключительно в переносном, символическом смысле. Потому что никаких интимных отношений у стервы с мужчиной быть не может. Все происходит на уровне так называемого «представительства».

С другой стороны, и среди преуспевающих молодых людей слово «любовь» давно вышло из словесного оборота. Среди офисного планктона не поощряются «романы» с девушками не своего круга. То есть не со стервами. Кто-нибудь когда-нибудь видел, чтобы преуспевающие мужчины влюблялись, например, в чувственных негритянок или трепетных чукотских девчонок? Да упаси Бог. Они прекрасно знают, что если позволят себе такую вольность, то мгновенно станут изгоями.

Cловом, стерв можно считать квинтэссенцией гламура (как и, повторяю, Системы в целом), его движущей силой. Не было бы стерв – не было бы никакого «официального гламура» с его верноподданнической импотенцией.

К счастью для нас, мужчин, предпочитающих романтическую, чувственную ориентацию, в последнее время все больше пресыщенных богатством и воспитанием девушек начинают понимать (на первых порах инстинктивно, а потом все более осмысленно), что верность Системе, конечно, гарантирует немало выгод, но, приняв господствующие условия игры, ты тем самым обрекаешь себя на пожизненную кастрацию. Иными словами, на существование без любви и, что самое главное, без ебли, вместо которой девушке предлагается некий сомнительный механический «секс».

Причем выбор стоит нешуточный. Девушка понимает, что во имя Успеха ей придется уничтожить в зародыше и без остатка все свое чувственное начало, то есть примитивно кастрировать и стерилизовать саму себя.

К счастью, основной инстинкт иногда кое у кого побеждает, и в результате какая-то крайне незначительная часть свободных девушек приходит к выводу, что лично для них более комфортно стать диаметральной противоположностью стервы, ее антиподом.

Старшеклассницы со мной согласятся, что какая-то часть Свободных Девчонок, отличающихся повышенной чувственностью и высоким уровнем индивидуальности, еще в школе начинают подозревать, что, став стервами, они окажутся среди миллионов себе подобных – там, где слишком высока конкуренция, да и просто неинтересно. И начинают искать свой собственный альтернативный путь. Для начала они, естественно, отталкиваются «от противного».

Первым делом они нащупывают самое «уязвимое» место стервы – ее «ум» (который к тому же у стервы гипертрофированно «практический»). Они понимают, что именно «практический ум» делает стерву стервой, одновременно обозначает пределы ее личности, фиксирует ее параметры, то есть делает несвободной, ограниченной и в конечном счете скучной и нежеланной для мужчин.

В конце концов Свободные Девчонки, которые не хотят быть Несвободными Стервами, приходят к выводу, что первым делом надо убить в себе практический ум. Иными словами, стать Свободными Дурами.

– Что с меня взять. Я же дура, – говорит Она мне, хлопая своими бездонными глазами.

Я позволил себе слегка пожурить Ее за то, что кроме меня Она делит постель со слишком многими мужчинами.

Конечно, я дико не прав. Она же Свободная Дура. Поэтому всегда права – как Сама Любовь. Иначе за что я Ее боготворю.

Когда я Ей звоню и спрашиваю, что Она делает, Она всякий раз отвечает: «Трахаюсь» или: «Ищу, с кем потрахаться». Чем приводит меня в щенячий восторг. Как же мне повезло, что среди океана унылых «системных» стерв я наконец встретил Свободную Дуру своей мечты.

Я безумно счастлив, наблюдая, как ростки всесокрушающего порока неумолимо пробиваются сквозь плотный асфальт меркантильного гламура. И на смену тупой механической проституции наконец приходит бескорыстное романтическое блядство.

Девчонка, выбравшая участь Свободной Дуры, продолжая идти «от противного» по отношению к рациональной стерве, понимает, что если стерва не любит никого, то она должна любить всех. А что такое любовь в своем максимальном проявлении? Конечно же, ебля. Неспроста Свободные Дуры никогда не употребляют слово «секс», а только «ебля».

Недавно на тусовке я случайно стал свидетелем, как одна девушка сказала мужчине, который неправильно, с ее точки зрения, сформулировал свое видение перспектив на ближайшую ночь.

– Сексом ты будешь заниматься вон с ними, – она обвела рукой находящихся поблизости стерв. – А со мной – только ебаться.

Конечно, такое могла сказать только Свободная Дура.

Свободная Дура ненасытна в ебле, и поэтому рассчитывать на ее «верность» бессмысленно. Хотя она вполне может принадлежать кому-то одному – но ровно до того момента, когда ее «избранник» не начнет ее ревновать.

Если вы зайдете со Свободной Дурой на тусовку, а тем более окажетесь на каком-нибудь отдыхе, будьте готовы к тому, что она на ваших глазах перетрахает всех мужчин, находящихся в радиусе ста метров. Она скажет вам что-то типа того, что пойдет быстренько потрахается, но скоро непременно вернется, и чтобы вы не вздумали уходить без нее. После чего подойдет к компании сидящих за каким-нибудь столиком молодых людей и пригласит их в туалет (если действие происходит где-нибудь на пляже, они отправятся в гостиничный номер). Вам же останется только наблюдать, как они все дружно уходят и спустя какое-то время возвращаются. После чего она, довольная и счастливая, спокойно и обстоятельно расскажет вам, как все происходило.

Причем такое может повториться не раз и не два за один вечер.

– Я не ожидала, что ты такой эгоист, – непременно упрекнет вас Свободная Дура в ответ на просьбу вести себя хоть немного «приличнее». – О чем ты думал, когда связывался со мной? Или среди фригидных стерв тебе было бы комфортнее? Кстати, я сегодня целый час ехала за грузовиком с солдатами. Да еще стояла перед ними в пробке. Если бы ты знал, как они меня хотели. Если бы было можно, я бы остановилась и влезла бы к ним в грузовик.

– Что же тебе помешало? – интересуюсь я.

Она не считает меня достойным Ее ответа.

Свободная Дура нисколько не дорожит собственным интеллектом, поэтому обращается с ним легко и непринужденно – опять же в отличие от стервы, которая использует интеллект в сугубо утилитарных целях. Ум Свободной Дуры гуляет, где хочет — независимо от своей «хозяйки» и не признает никаких границ и условностей. Свободную Дуру, как принято выражаться, постоянно несет, и ей свойственно сначала говорить, а потом думать.

Главная тайна привлекательности и очарования современных Свободных Дур в том, что они мыслят исключительно в рамках порока, который, как известно, шире любых галактик и вселенных. Любая их мысль, фраза, суждение буквально сочится похотью – категорией, отрицающей все критерии времени и пространства.

Как известно, о пороке и похоти можно говорить до бесконечности – с короткими перерывами на сон, и ни разу не повториться. Вот почему со Свободными Дурами (в отличие опять же от стерв) никогда не соскучишься.

На днях мы с философом и искусствоведом Вадиком Алексеевым выпивали ночью на Тверском бульваре и размышляли о феномене Наташи Медведевой, творчеством которой он занимается. Я сказал ему, что Свободные Дуры считают Медведеву своим идеалом. Собственно, любовь к Наташе Медведевой можно считать первичным признаком Свободной Дуры.

Вадик рассмеялся и заметил, что в таком случае Свободных Дур становится все больше.

– Но ведь Медведеву никак нельзя назвать Свободной Дурой, – сказал я. – Да, она бывала недипломатичной, слишком экстремальной в суждениях и оценках, но она никогда не изменяла своему нравственному стержню, который все же выполнял в ней роль цензора.

– Медведева жила и творила в переходную эпоху, – объяснил Вадим. – Когда все раскрепощались, и никто не знал, где границы исповедальности. Медведева зашла дальше остальных, переступив через многие внутренние барьеры. К тому же она оставила после себя настолько свободные тексты, которые пока никто из современных авторов не превзошел. А ее нравственный стержень не позволял ей скатиться до похабщины и одновременно загонял ее свободу в рамки стиля и вкуса. К тому же у нее творчество и жизнь слились в неразрывное, органическое целое. Что в наше время огромная редкость. Да практически уже и не встречается. Поэтому она, видимо, и стала эталоном для Свободных Дур.

– Еще стоит учесть, что в ее эпоху не было такого острого деления на стерв и Свободных Дур, – сказал я. – Поэтому она могла позволить себе совмещать в себе качества стервы и женщины, которая любит и ценит мужчин, понимая в них толк.

– Что может быть безнравственнее, чем секс без любви, – говорит Свободная Дура. – Я бы не смогла отдаться мужчине, которого не люблю. Я люблю всех, с кем трахаюсь.

Если вы поселяетесь со Свободной Дурой под одной крышей, будьте готовы к тому, что, просыпаясь утром, вы то и дело будете обнаруживать в вашей с ней постели еще каких-то мужчин – причем самых разных национальностей и цветов кожи.

– Мальчики, трахните друг друга. У вас должно красиво получиться, – предлагает Она.

Я пытаюсь объяснить, что никогда не трахался с мужчинами, и что мне в моем возрасте уже поздно начинать.

– У тебя что, комплексы? Вот уж не ожидала, что ты раб своих предрассудков. Про тебя все говорят, что ты свободный человек. Почему бы тебе не отдаться Багайоке? Я уверена, что он не против.

Напротив меня сидит здоровенный голый негр, и по его буравящему взгляду я понимаю, что он действительно не против.

– Свобода подразумевает делать то, что человек хочет, а не исполнять чужие прихоти. В данном случае – Твои, – объясняю я Ей. – Я, например, не смог бы заставить себя написать текст, с которым был бы внутренне не согласен. Видимо, поэтому у меня репутация свободного человека.

– Ты оправдываешь собственную ущербность и закомплексованность, – говорит она тоном, не терпящим возражений. – Я думала, что для тебя не существует внутренних пределов, и ты готов на любые эксперименты. А ты оказался слабаком и даже не смог подняться выше собственных предрассудков и отдаться Багайоке. Поэтому не пойти ли тебе на хуй.

Я иду под моросящим зимним дождем и продолжаю испытывать восторг от сознания того, что мне все-таки посчастливилось увидеть свет в конце тоннеля Фригидной Эпохи. И есть надежда, что царство системных стерв наконец-то сменяет вольница беспредельного порока.
Но в любом случае продвинутой молодежи еще долго придется выбирать.

Конечно, большинство по-прежнему предпочтут лишенное страсти существование в беспросветном, стерильном одиночестве. Они продолжат упиваться тем, что они – колесики и винтики гигантского механизма, который называется Системой. И в качестве высшей награды получат возможность проводить свободное от работы время в обществе стерв. Таков удел подавляющего большинства.

Но всегда останутся лучшие – те, кто иногда переводят стрелки на некоторое время вперед, тем самым путая Системе все карты. Таких ничтожно мало. Но именно они уполномочены выполнять определенную миссию. Один поэт назвал их часовыми любви. Более близкого определения подыскать пока не могу. Не исключаю, что оно есть.

Часовые любви в лице Свободных Дур дарят нам надежду на то, что для романтиков и сентименталистов еще не все потеряно, и наш поезд еще не ушел. Ну не может же в конце концов Любовь да не восторжествовать.

Заслуга Свободных Дур перед будущими поколениями в том, что они показали, что такое любовь в чистом виде, в ее максимальном воплощении. Они бросили вызов Системе, кастрирующей каждого, кого она засасывает в свой омут. Поэтому отныне и до скончания времен любовь и порок останутся синонимами.

«Чистой, высокой и прекрасной» любви, о которой безответственно болтали целые поколения зомбированного быдла, больше не будет.
Откуда ей взяться, если мир все необратимее разделяется на стерв и Свободных Дур. На тотальную фригидность и не признающую никаких «нравственных границ и ориентиров» любовь.

Когда мы оказались в постели, она обняла меня и посмотрела мне в глаза.

– У тебя они совсем потухшие, – сказала она. – Я не верю, что они всегда были такими.

– Мне их потушила одна дура, – сказал я. – Ее даже можно назвать Дурой с большой буквы.

– Я ее убью, – прошипела Инга.

Она наконец сказала, как ее зовут. Или, может, придумала себе «эффектное» имя.

– Ну ты даешь стране угля, – восхитился я. – Разве можно убивать девушек за такие пустяки. Тем более, что я все еще о ней вспоминаю.

– Больше чем мной? – удивилась Инга.

– Что ты, тебя я просто обожаю, – сказал я. – А ей я так, немного увлечен.

– Как можно увлечься дурой. Даже с большой буквы, – спросила Инга.

– Любовь зла, – сказал я. – Полюбишь и козла. Ты же знаешь такую поговорку.

– За что ты в нее влюбился, – спросила Инга. – Она что, такая умная?

– Нет, я же сказал, что она безнадежная Дура, но с большой буквы.

– Тогда я тоже дура.

– Пусть ты тоже будешь дурой, – согласился я. – Но вы выступаете в разных категориях. За тобой – будущее, а ей суждено навсегда остаться в прошлом.

– Сделаю вид, что поверила. Но твои глаза тем не менее не зажглись, – сказала Инга. – Хотя я с тобой.

– Потерпи, не все сразу, – объяснил я. – Проведем какое-то время вместе, и они зажгутся. Даже вспыхнут ярким пламенем. В котором ты сгоришь до тла.

– Нашел чем пугать. Я всегда готова. А чем она занимается?

– Так, пишет всякую хуйню. В некотором смысле моя коллега.

– Она журналистка?

– Она считает себя великой писательницей. Но если честно, я не читал ни одной ее книжки.

– Разве дура, даже с большой буквы, может быть писательницей? – удивилась Инга.

– Дело в том, что она беспредельно свободная дура. У нее нет тормозов, – объяснил я. – А свобода всегда порочна. В свою очередь порок распаляет воображение. Поэтому любая хуйня, которую она напишет, обречена на успех. Хоть читай, хоть не читай. От моего мнения ничего не зависит. Поэтому я решил, что зачем читать.

– Прикинь, – восхитилась Инга. – А я бы так смогла?

– Конечно. Только если бы ты родилась свободной, и у тебя бы с самого рождения была свобода выбора. Например, быть умной или дурой. И ты бы выбрала быть дурой. Согласись, что у тебя, в отличие от нее, не было никакой свободы. Разве твои родители были миллионерами и ни в чем тебе не отказывали? Поэтому ты с самого рождения вбила себе в башку, что надо элементарно выживать. И у тебя все пока получается. Поэтому ты не пишешь всякую хуйню.

– Прикольно, – восхитилась Инга. – У нее родители миллионеры?

– Как у всех Свободных Дур. Иначе она была бы просто дурой – обычной похотливой бабенкой, каких миллионы. А так она Свободная Дура. Фактически богиня двадцать первого века. Думаю, такие, как она, еще долго не выйдут из моды.

– Она красивая?

– Никогда не задумывался. Когда влюбляешься, мозги отключаются. Красивая, уродина – все равно. На самом деле ее можно назвать жирной коровой. Но я бы ее так не назвал. Она же символ эпохи. Типа секс-символ.

– Она сексуальнее, чем я?

– Она не сексуальная, а похотливая.

– Ты поэтому в нее влюбился?

– Если честно, то немного поэтому. Но в основном потому что первый раз за много лет встретил дуру, с которой можно философствовать до бесконечности.

– С умной тебе философствовать не по кайфу, – возмутилась Инга. – Ты что, извращенец?

– Не обижайся, – успокоил я ее. – Просто когда говоришь с умной, быстро упираешься в интеллектуальный тупик. А дуры – они же беспредельны. У них нет дна. Заметь, отличительный признак дур – бездонные глаза. А глаза, как известно, зеркало души. Ты же сама сказала, что у меня потухшие глаза. Делай соответствующие выводы.

– Блин, ну ее на хуй. Обними меня, – прижалась ко мне Инга.

2008

На грани банальности

Знакомый врач тетрадку исписанную мне подарил. Сказал, что не помнит, откуда она у него и кто ему ее когда-то отдал. И о какой больнице речь идет, он тоже якобы не знает. Скорее всего лукавит. Слава Богу, что тетрадку не выбросили, и она сохранилась. Думаю, ее никто до конца кроме моего знакомого так и не прочел. Он сказал, что его как врача чисто медицинская сторона истории заинтересовала.

– Случай явно уникальный, – мой собеседник сокрушался. – Если, конечно, все написанное – не плод воображения ненормального человека. Меня удивляет, что никто из моих коллег диагноз так и не поставил. Похоже, что пациента вовсе не лечили – даже историю болезни скорее всего кое-как вели. А без нее истину не установишь. Прочти – не пожалеешь. С точки зрения достоверности оцени. Заодно о моральной стороне ситуации поразмышляешь.

Я подарок знакомого как знак свыше воспринял. Вся история одну толстую и основательно потрепанную коленкоровую тетрадь в девяносто шесть листов занимала. Судя по почерку, в нее нетвердой рукой предсмертно уже ослабевший человек – причем из тех, о которых говорят, что они не от мира сего – все, что с ним происходило (вполне возможно, что в его воображении), записывал. Некоторые места вообще неразборчиво выглядели. Многие фразы не были дописаны. Тем не менее последовательность повествования автор полностью контролировал.

Я ничего не убавил и не прибавил. Всего лишь заголовок предпослал, а также на главы и абзацы разбил. Еще некоторые бессвязные фрагменты в законченные фразы оформил. В результате что-то вроде литературного произведения получилось.

Глава первая

Для меня теперь предельно очевидно, что никакими событиями дальнейшее мое существование вообще не будет отмечено, судьба моя банально и незатейливо сложится, и больнице, в которую меня теперь поместили, для меня последним в жизни пристанищем суждено оказаться.

Вот уже много недель немыслимая головная боль у меня последние силы отбирает. Я даже не помню, когда она началась – так долго она меня убивает. Поскольку надежды на исцеление у меня нет, то пытке моей нескончаемой уже никогда не суждено прекратиться, и только одна лишь смерть мои адские мучения навсегда оборвать сможет.

В прибавление к головной боли еще две вещи кончину мою скорую приближают. Еда, которую до рта донести невозможно. Настолько она зловонна и отвратительна, что мой организм больничную пищу с самого начала принимать отказался. Но такие вот несъедобные помои тут для всех одинаково обязательны. И еще запахи меня медленно убивают, которые с огромной помойки в распахнутые окна в изобилии вместе с мухами свободно врываются. Погода на дворе сейчас, в конце июля, самая знойная разгулялась. Мухи до огромных размеров на больничных харчах разжирели. Я на первом этаже возле самого окна лежу, за которым сразу помойка больничная расположена. Так что отбросы кухни и операционной прямо под моим окном сваливают. Иногда я силы в себе нахожу приподняться, чтобы на солнышко посмотреть, но вижу только горы недоеденной перловки, клочья окровавленных бинтов и ваты, огрызки хлеба, человеческие кишки, вырезанные внутренности и как в раскинувшемся перед моими глазами гнойном месиве тяжелые, с палец толщиной, белые черви со сладострастием копошатся. Мухи от жары совсем разленились, среди червей тихо сидят, тяжело им летать, откормленные, а потому мухи меня пока не особенно допекают. Но я чувствую, что как только жара спадет, ближе к осени они все в палату переберутся.

Вся больница – две серые пятиэтажки посреди двора, совершенно заплеванного, без единого деревца, кустика, без единой травинки, окурками, осколками бутылок, пивными пробками и собачьими испражнениями  загаженного и высоченным глухим бетонным забором тщательно обнесенного. В моей палате – человек пятнадцать, но она, видимо, коек на десять рассчитана. Здесь, как мне сказали, отделение для безнадежных, или онкологическое, как его тут по-научному называют.

Я от голода ослабел. Я про свое состояние хотя бы потому знаю, что мучительную  потребность в еде постоянно испытываю. И еще чувствую, что дай мне сейчас хотя бы немного нормальной человеческой едой подкрепиться – я бы тотчас же, может быть, даже с постели ненадолго поднялся, чтобы до туалета добраться. Но покушать мне проклятая вонь мешает, да еще в похлебке все те же помоечные черви, барахтаясь, плавают. Я их в миске как увижу – так рвотные позывы в глубине моего организма рождаются. Мало того, что из-за слабости мне под себя ходить прямо в постель приходится –  и по-большому, и по-маленькому, так меня еще и желчью рвет, потому что больше нечем. И такой замкнутый круг получается. Потому рвет, что кушать хочется, а поесть не могу, потому что рвота последние силы забирает. А рвоты и испражнений я хотя бы из чувства самосохранения не могу допустить, потому что всякий раз соседи по палате за то, что меня на их глазах выворачивает, и вокруг моей койки одни сплошные фекалии во все стороны расплываются, меня до смерти поколотить собираются. Всех возмущает, что после меня, во-первых, некому убирать, а во-вторых, мой пример для них заразителен – и их тоже вслед за мной как по команде выворачивать начинает. Поэтому я вообще ничего не кушаю и даже пить как можно реже стараюсь.

Медицинские сестры и врачи надо мной ко всему прочему смеются и издеваются. Вот, мол, странно, дескать, и удивительно, что лечить его вовсе не лечим, а лишь общее наблюдение за ним производим, а он все никак не помрет, хотя и от еды даже отказывается, привередничает, с червями и с мухами, видите ли, брезгует, а что мы можем поделать – мы ведь ему насекомых из супа вылавливать не нанимались.

Скорее всего – и я о том только и молюсь – головная боль свое дело сравнительно быстро сделает, и тогда, может быть, последние дни, Господом мне отведенные, мне в полном безумии и невменяемости завершить посчастливится. Кстати, я в себе первые признаки душевного помешательства недавно отметил.

Позавчера, кажется, утром просыпаюсь, то есть в себя прихожу – поскольку я ночами не сплю, а лишь временами куда-то проваливаюсь, сознание теряю – потом веки воспаленные с трудом поднимаю и вижу, что надо мной какая-то безобразная старуха склонилась. Седая, рябая, нос крючком – такая, какой бабу-ягу на детских картинках рисуют. Отверстием беззубого своего рта шамкает

и одну только фразу, как я расслышал, много-много раз подряд произносит:

– За каждый сломанный паровоз мне ответишь. За каждый сломанный паровоз мне ответишь. За каждый сломанный паровоз мне ответишь.

Тут бабкино лицо с крючковатым носом в облик моего лечащего врача превратилось. Иван Самуилович выпрямился и, назидательно мне пальчиком погрозив, говорит:

– Я к тому говорю, чтоб зубы у тебя не болели, чтоб кровью ты не истек. В тетрадку свою три имени запиши – Анфака, Иугалы, Фатутей.

Вслед за тем Иван Самуилович куда-то исчез, к двери задом попятившись.

Окончательно очнувшись, я понял, что старуха с Иваном Самуиловичем мне лишь привидеться могли, поскольку одежда на старухе не больничная была, а самая обыкновенная, уличная, и даже зимняя – что-то даже наподобие дырявого пухового платка редкие и спутавшиеся волосы покрывало. К тому же Ивану Самуиловичу такие фантастические глупости наяву вроде бы незачем говорить.

Под утро боль в голове особенно как-то усилилась, и я видение свое боли приписал, озадачившись, а потом, помню, приподняться было попробовал, но вся палата вдруг из стороны в сторону пошатнулась, и я обратно на подушку головой рухнул. На миг я облегчение даже в теле почувствовал. Я подумал, что все не­нормальности с головой у меня от слабости и истощения происходят, и что надо бы мне обязательно с волей собраться, отвращение побороть и еды как можно больше за завтраком скушать.

Примерно через час с чем-то в палату три сестры котел с мисками и ложками принесли. Больные с коек разом повскакивали, котел тес­ной гурьбой со всех сторон окружили, и несмотря на визги сестер, что говна всем навалом достанется, каждый порцию себе побольше урвать старался. Почти половина из пятнадцати человек, то есть кто еще ходить мог, в таких потасовках три раза в день ежедневно участвовали. Половину похлебки неизменно по полу разливали, потому что не на жизнь, а на смерть сражались. Порцией завладев, мужик каждый до своей кровати с миской добраться старался. Тем, кто не двигался, сестры в последнюю очередь к койкам миски с ругательствами подносили:

– Сил наших на вас не хватает. Хоть бы поскорее сдыхали.

В конце концов все по своим койкам рассаживались, глубокий вдох делали – чтоб дыхание задержать и от запаха уберечься – и похлебку быстро-быстро заглатывать начинали, изредка мух и червей попадавшихся  с ложки сбрасывая. Мне же миску никто сегодня не поднес.

Я к ближайшему соседу как можно вежливее решил обратиться, чтобы он порцию для ме­ня взял, если, конечно, для него моя просьба не слишком затруднительной пока­жется. Но когда я желание свое, еле языком от слабости двигая, здоровенному какому-то мужику высказал, то он вместе с миской ко мне всем туловищем повернулся, с интересом меня с ног до головы вдоль всего оглядел, тупо в ухе ковыряясь, оскалился, перегаром водочным дыхнул и, от еды оторвавшись, мне пояснил:

– Тебе, – говорит, – хавки давать больше не велено. Доктор запретил, понял? Потому как ты все равно жрать толком не жрешь, а суп ложкой своей облизанной пакостишь. А после тебя никто к твоей миске притрагиваться не решается, потому как, может, ты заразный какой тут ва­ляешься.

После чего мужик, словно бы спохватившись, на другую сторону койки, спиной ко мне пересев, подальше от меня отодвинулся.

Слезы к горлу вдруг у меня подступили. Я их подавил, поскольку вспомнил, что на мужика мне нечего обижаться, и что вчера еще во время вечернего обхода больные и сестры озлобленно все разом на меня доктору жа­ловались:

– Ничего, доктор, не ест, а только продукты портит.

– Одну ложку еле-еле через силу проглотит, а после от еды сразу отказывается.

– Не знаем прямо, что с ним делать. Измучились.

– Тут, профессор, и без того кругом все голодные постоянно.

– И пусть даже не думает, что мы после него доедать станем.

– Он, Иван Самуилович, всем своим поведением недовольства в обществе порождает.

Доктор Иван Самуилович Бальтерманц, мужчина средних лет и солидной внешности, как я понял, главным врачом нашей больницы работает. Потому что все с ним почтительно разговаривают. Никто, как я слышал, даже не сомневается, что именно он и есть та самая медицинская знаменитость, которая на весь мир известностью своей популярна. Во всяком случае Иван Самуилович ежедневно и при каждом обходе всех сестер в своей гениальности уверяет.

В ответ на жалобы Иван Самуилович сначала сурово только нахмурился, но сразу с улыбочкой издевательской ко всем присутствующим категорически обратился:

– А коли не ест, так больше его и не кормите.

И, совсем уже подобрев, пошутил:

– Пусть у Бога своего еду по вкусу выпрашивает.

Все в палате вокруг доктора дружно захохотали. Видимо, успехом ободренный, Иван Самуилович, заглядывая кому-то в рот, язвительно балагурил:

– А то ишь, говорили мне, что он всякие молитвы тут нашептывает. Правда?

Больные, улыбаться продолжая, хором ему подтвердить поспешили:

– Правда, правда, – со всех сторон до меня донеслось. – Каждое утро и вечер молится.

– А то еще днем иной раз нет-нет да и перекрестится.

– Ну вот, – благодушно Иван Самуилович продолжал, – ежели он тут церковь устраивает, так значит – верующий он, а ежели он в Бога верует, то какая с него государству выгода получается? А никакой. Вот когда помрет – тогда дело другое. Мы его разрежем и посмотрим, что у него внутри такое находится. И тогда мы с него уже чисто научную  выгоду поимеем.

Больше половины больных пьяно хохотали. Сестры тоже навеселе были. Раскрасневшиеся лица их на доктора не отрываясь похотливо смотрели. Все недавно покушали, спиртом и что у кого нашлось взбодрились, а потому веселились.

– Придется, видно, – доктор улыбнулся, – политинформацией у вас в палате заняться.

Помимо лечения больных на главврача обязанности пропагандиста, лектора и политинформатора по партийной линии возлагались. Такая честь предполагала, что Иван Самуилович из всего больничного персонала был  единственным, кто правом обладал о политике разговаривать.

– Вот, скажем, – Иван Самуилович продолжил, – мне в Америке бывать при­ходилось.

Лица сестер при упоминании об Америке восторгом окрасились. Доктор паузу минутную выдержал. Видимо, ждал, когда его рассказать о заграничной жизни попросят. Все сразу наперебой закричали:

– Ах, расскажите, расскажите, расскажите, расскажите, расскажите.

Довольный собой, Иван Самуилович согласился:

– Ну хорошо, уговорили. Расскажу вам, так и быть, про Америку.

Рассказ  Ивана Самуиловича про  Америку

 Мы, делегация советских врачей, в Америку для того поехали, с целью посмотреть, как у наших зарубежных коллег дело медицины поставлено. Надо вам заметить, что в Америке среди врачей безработица про­цветает, а потому с нашей специальностью людям там нечего делать. Поскольку у них безработица, то монополии пособия безработным платить не хотят, поскольку лишние расходы для их кармана не выгодны. И вот монополии на хитрость идут. Они специальный указ в газетах печатают, что, дес­кать, что-то у нас рабочих слишком много появилось, а потому давайте-ка их уничтожением скорее займемся. И предлагают: «Рабочего убьешь – триста долларов получи». Чтобы материально население заинтересовать рабочих отстреливать. У них там все отношения на материальном чистога­не и наживе построены. И вот такая пальба но всей Америке поднимает­ся, что после шести вечера на улицу погулять никто не выходит. Из-за того, что гангстеры по указке капиталистов на рабочих охотятся.

Ну, понятно, нас на каждом шагу спрашивали, сколько рублей, дескать, у вас в СССР клизму стоит поставить? Мы, советские врачи, конечно, только улыбаемся. Говорим, что у нас в стране всех бесплатно вылечивают. А они не верят, тоже нам улыбаются. У них клизму пос­тавить один миллион долларов стоит. Так мы и не смогли принципы взаимопонимания  между нашими странами выработать.

Понятно, что ихние врачи все давным-давно лечить разучились. Такие обстоятельства проще простого объяснить. Цены на медицинское обслуживание постоянно растут, трудящиеся к врачам ходить перестали – дорого, мол, для кармана обходится. Не удивительно, что практика у ихних врачей постепенно исчезла.

Понятно, что все они нас каждый день обрабатывали, чтобы мы в Америке остались и на родину бы обратно не ехали. Золотые горы сулили. «Мы тебя, – говорят, – Иван Самуилович, Нобелевским лауреатом вмиг сделаем». Только, мол, соглашайся. Понятно, что я от всех ихних предложений с гневом и возмущением отказался. Костюм дакроновый в магазине вот купил и домой в СССР, как видите, возвратился.

Долгие аплодисменты в награду доктору за рассказ сразу достались.

– Так что, – доктор почему-то глядя на меня резюмирозал, – кого наше бесплатное лечение не устраивает, те могут в Америку уезжать. Мы насильно держать не будем.

Собравшаяся аудитория его слова одобрительным гудением и гневным шипением в мой адрес старательно подтвердила.

– Послушайте, сестра, – Иван Самуилович оживился, в мою сторону кивнув, – а с каких пор он у нас, не помните?

Одна из девушек, рыгнув, торопливо ответила:

– Ой, профессор, с самой зимы, кажется.

– М-м… Сейчас июль. Считай, август. Стало быть, уже около восьми месяцев?

– Точно, профессор, не могу сказать, когда его к нам доставили, – пошевелив губами, бойко ассистентка ответила.

Иван Самуилович как раз в тот момент больных осматривать перестал и сам себе раздумчиво произнес:

– Долговато что-то для онкологического. Однако какая чудовищная сопротивляемость организма.

Доктор, вниманием всех почти больных кроме меня удостоив, в следующую палату дальше направился, а я к их разговорам прислушиваться утомился и, глаза прикрыв, как бы в такой же самый, что и сейчас, после моего разговора с мужиком, полусон от слабости перенесся. В пос­леднее время отчаяние ко мне в душу потихоньку и незаметно стало про­крадываться. Молитвы же с давних пор единственным средством, которое меня от безысходной тоски пока еще берегло, для меня оставались. Иной раз я в воспоминания погружался. Полусон самым удобным состоянием для размышлений о прошлом вдруг сделался. В дрему погрузившись, мне самое начало моего больничного существования вспомнилось.

Ни из близких, ни из знакомых никого вообще у меня к зиме кроме Катеньки не осталось. Она тогда и «скорую помощь» для меня вызвала, когда я, сознание потеряв, целых два дня в комнате в одиночестве провалялся.

Когда меня в больницу доставили, то я еще на порядки здешние с интересом первое время реагировал. Многое меня, хотя и не сильно, но удивляло. Особенно странным мне, к примеру, казалось, что сестры с больными при всех не стесняясь на койках прямо сношались. Сестрам для лечебных надобностей спирт выдавали. И сестры казенным спиртом прямо с утра любимчиков своих из мужского отделения угощали. И сами по нескольку раз к мензуркам прикладываться успевали. Потом сестры уже к кому попало без особого разбора в кровати ложились, и довольно шумная оргия в таких случаях у них начиналась. Когда какой мужик двигаться уставал, тогда сестра из-под него выкарабкивалась или с него соскакивала и к дру­гому не занятому мужику на койку в возбуждении перебиралась. Как раз к дневному обходу, который несмотря на ни на что ежедневно с пунктуальностью точной совершался, сестры сексуально насытиться кое-как с трудом успевали. На ходу халаты одергивая и волосы поправляя, девушки между собой шутливо переговаривались:

– С голодухи-то у мужиков потенция повышается, а быстро шевелиться – от такого питания силы отсутствуют.

– Оттого-то часто менять их приходится.

– Скольких ты перепробовала?

– После пятого не считала. А ты?

– А я с троими только успела.

– Ничего, следующий раз упущенное наверстаешь.

К большой, однако, для меня радости, сестры, словно сговорившись, с первого же дня моего появления меня избегали и к участию в своих соитиях меня не склоняли – очевидно, благодаря особому моему положению. Сразу после моего сюда вод­ворения меня трое докторов со всех сторон щупали и сразу же на одном выводе единодушно сошлись. Свое заключение мне они высказать поспешили. Сказали, что моя болезнь в науке еще никому пока не известна, лекарств поэтому от нее, естественно, не придумано, так что до смерти моей, которая буквально со дня на день непременно последует, определенного ничего толком выяснить, к сожалению, не предвидится.

– Зато, – говорят, – после вскрытия на вашем примере мы подоб­ных больных исцелять, возможно, научимся.

И как каждого, кому они диагноз даже приблизительно не могут поставить, меня в онкологическое отделение лечиться направили.

Со своей незавидной участью я со временем полностью примирился. О смирении моем даже то говорит, что я на отказ мне в пище без особого волне­ния среагировал. Что ж, так даже к лучшему. Скорее смерть насту­пит, хотя и грех большой – смерти себе самому желать.

Больше никаких знаменательных случаев из сумерек своего больничного жития я не вспомнил.  Конечно, за исключением того отрадного эпизода, который приключился,  когда Катенька меня навестить приходила.

Глава вторая

Катенька, последняя моя перед смертью знакомая, просто-напросто соседкой мне приходилась. Она комнату этажом выше в бараке нашем весь последний год занимала. Барак наш на окраине Москвы среди десятков одноэтажных и двухэтажных бараков затерялся. В нашем – два этажа. Если от Катенькиной комнатенки по лестнице спускаться, то на первом этаже по пути к выходу в мою дверь непременно лицом упрешься. Каким образом Катенька за год до моей    болезни в бараке нашем поселилась, я не знал, пока она мне сама о себе не рассказала.

Все бараки нашего района почти одни рабочие населяли – те, кто на огромном литейном заводе работали. Завод наши бараки и строил. Само предприятие буквально в двух шагах днем и ночью дымило. В нашем ба­раке почему-то каждая семья всегда отдельную комнату занимала, что как роскошь воспринималось, потому что в других бараках во многих комнатах по две, а то и по три семьи проживали. Так что в некотором роде наш барак репутацию привилегированного имел. Семьи рабочих быстро численно увеличивались. Почти каждый год по одному ребенку в семье прибавлялось. Десять-пятнадцать человек в восьмиметровой комнате – еще баловством считалось. В одном бараке семей до пятидесяти поселя­ли. Все жители, с детских лет до глубокой старости, в три смены на заводе трудились.

Прямо в своей комнате я и родился. Так всю жизнь мы со старшим братом в ней прожили. Своих родителей я не помню. Брат без вести лет десять назад пропал. Видимо, куда-то в другой город уехал, потому что милиция его долго искала, но не нашла. Больше я ничего ни о чем не могу сказать, потому что ни с кем в нашем государстве никаких отношений никогда не поддерживал, а следовательно – никакого понятия о том, что вокруг делается, не имею. Все сказанное я только для одной цели вспоминаю – чтобы о Катеньке удовольствие иметь размышлять. Так что я об одной Катеньке и буду думать.

Первый раз дело вечером происходило. Тому уж, наверное, сейчас года два будет. Однажды вечером время, которое до ночи и до сна мне осталось, я за книжкой тихонечко коротал, как вдруг слышу – кто-то ко мне в дверь слегка и крайне вежливо постучался. От страницы глаза оторвав, я себя на мысли поймал, что уже несколько месяцев ко мне в дверь совсем не стучали, а потому гостю своему запоздалому открыть поспешил.

Дверь отперев, несколько я разволновался, сердце даже учащенно забилось – настолько неожиданно для меня было девочку на пороге увидеть. Она в меня приветливо и ласково вглядывалась. Приблизительно лет двенадцать, от силы – тринадцать на вид я бы ей дал. Меня ее ослепительная красота и сказочность поразила. Стройненькая, высокая – почти одного со мной роста – с длинными ножками, которые из-под простого ситцевого халатика до пола вытягивались, с аккуратненькой густой челочкой над огромными голубыми глазищами, большеротая, и по ее худеньким плечикам золотистые волосики распушились – вот какой красивенькой сказочной принцессой Катенька моя оказалась. Она сразу же первая заговорила:

–  Ой, –  говорит, –  мальчик какой, –  на меня, –  симпатичный. Можно я  к вам на минуточку забегу?

–  Пожалуйста, –  отвечаю, слов не находя, –  только у меня постель не застелена, я потому что спать уже собирался.

–  Ха, ха, –  мне она, –  у меня что ли застелена?

Сразу в комнату прошла и на мою кровать, для сна совсем приготовленную, сперва быстро уселась, но тут же на спину откинулась и лежит, по сторонам глазищами бегая.

– Вполне, –  говорит, –  у вас чисто, аккуратненько, и от вас уходить мне чего-то не хочется. Тем более, что парень мне сегодня такой противный, такой противный достался. Но может быть, он на мне еще женится. А давайте мы с вами что ли поженимся? Я ведь изменять тогда окончательно перестану и даже совсем заботливой сделаюсь. И мы обе наши комнаты сдадим и отсюда куда-нибудь далеко-далеко переедем. Ох, и весело нам тогда вместе выпивать будет и закусывать.

На секунду говорить она перестала. Я ни слова от неожиданности не мог из себя выдавить.

– Ах, – потом она говорит, – я уже опять возбудилась. Давайте с вами сейчас поскорей посношаемся и я к парню своему наверх побегу, а то он уже, наверно, волнуется, хотя парень гадкий такой попался, таких нахальных парней у меня давно не было. Нут чего вы растерялись? Чего раздумываете? Я ведь вам задаром отдаться хочу. Что ли не видите? Вот смеху-то. Парень мой ничего сейчас не узнает. На секунду лишь выбежала, а все равно не могу воздержаться.

При последних словах девочка пуговицы на халате одну за другой нервно расстегивала. Потом торопливо из халатика выпрыгнула и в одних буквально чулочках передо мной – даже без трусиков оказалась. Чулочки на двух круглых резинках, которые ее ножки выше коленок обхватывали, держались. Неразвитые грудки голову мне кружиться заставив, ослепительно розовели. Девочка, к двери стремительно подбежав, в замке ключом повернула и рукой прохладной меня обняв, снова на постель вместе с собой меня повалила. Пока мы падали, она у меня в брюках пуговицы расстегнуть моментально успела, и до того все действие ловко у нее получилось, что я даже и опомниться не успел, как ножками она меня всего обхватила и к себе плотно-плотно прижала. Только ее дыхание сладкое я на своих губах с вожделением чувствовал.

Я ничего больше не помню. Я одну лишь радость, сплошной божественный восторг всей душой впитывал. Мне показалось, что от счастья я умру, потому что дыхание у меня от восторга прекратилось. Девочка ножками в такт нашим раскачиваниям взмахивала, и ее пяточки по моей спине усердно елозили. И от ее движений ритмичных вместе с возбуждением нарастающим дух мне от неземной радости как бы жутью щемящей как при падении в пропасть захватывало.

Сколько наше блаженство продолжалось, я сказать не могу. Я только тогда очнулся, когда, как у Пушкина, миг последних содроганий наступил. Девочка всего одну минуту подо мной неподвижно лежала. Потом сразу с придыханием мне в ухо шепотом говорит:

– Ах, миленький, я такое забвение давно не испытывала. – И в губы меня поцеловала. – Ну, – говорит, – мне теперь к парню надо торопиться. Если бы вы знали, как не хочется. Он ведь поди до утра меня от себя те­перь не отпустит.

Мы с постели поднялись. Пока девочка в халатик запахивалась, она зачем она ко мне приходила рассказывала:

– А я к вам – водки у вас попросить думала. Парень мой говорит, что без водки он сношаться не может, а когда мы с ним на улице познакомились, то магазины уже закрыты были. Так что водки у вас до утра одолжить не найдется?

– Нет, – говорю, – к прискорбию, ни капельки не осталось. Потому что я, водку купив, сразу всю бутылку до дна выпиваю.

 – Ах, – отвечает, – жалость конечно огромная получается, потому что на своем этаже я у всех спрашивала, и мне в точности так же все ответили.

Поразмыслив, она продолжала:

– Ну чем бы его тогда возбудить? Ведь я с ним, поди, только измучаюсь. Ах, ладно, в крайнем случае пососать придется – авось хоть так встанет. А заварочки чайной у себя не поищите?

– Заварки, – отвечаю, – у меня много закуплено.

– Ну тогда мы хоть чайку себе разогреем.

Я у себя в шкафчике пачечку зеленую разыскал и девочке целиком всю его протягиваю.

– А вы мне, – просит, – лучше на двоих немного только отсыпьте, чтоб еще и вам на утро осталось.

– Да ничего, – возражаю, – у меня еще где пачка, может, отыщется.

– Ну ладно, – говорит. – До свиданья тогда, миленький.

Уходя, на иконы в киоте показывает.

– Вы чего, – спрашивает, – Богу молитесь?

– Да, – отвечаю, – потихонечку иногда молюсь.

– А-а, – говорит.                                                                         ^

И ни слова больше не произнесла. Только, загадочно и нежно на меня взглянув, дверь отперла и по лестнице наверх к себе поспешила.

Я один остался. Дверь за ней затворил. Читать мне что-то больше не захотелось, и я в постель смятую и основательно следами нашей любви перепачканную с внутренним удовольствием забрался.  Сон, безмятежный, счастливый, в первый раз за много лет без молитвы на меня опустился. И ничего мне в ту ночь вообще не приснилось.

Глава третья

На следующее утро я поздно проснулся – только к полудню глаза открыл. Комнату, солнышком озаренную, пристально оглядел и как бы не своими глазами ее увидел. Истома летняя, с улицы на меня наплывающая, меня в плен взяла, одолев. За окном тявканье собак, чириканье птиц и ругательства раздавались. Мужики, которым во вторую смену работать, все утро недалеко от моего окна в домино, переругиваясь, играли, костяш­ками стукая. Мне снова заснуть, забыться, просто лежать и ничего не делать хотелось. Я лежал и в глубине души чувствовал, что вот-вот девочка обязательно меня навестит. Ведь не мог же роман наш стремительный ничем так стремительно завершиться. Но еще и получаса, к радости моей не кончилось, как девочка как давеча кулачком в дверь стукнулась.

Из кровати как был голый вскочил, я дверь перед ней отворил, и она заспанная, во вчерашнем халатике ко мне всем тельцем, тонким и гибким, близко-близко прижалась. Я заметил, что чулочки почему-то у нее местами сильно изодраны.

– Соскучились? – говорит. – А я совсем не спала. Как ко мне с вечера пристал. Сам сношаться не может, а лезет. «Без водки, – так и говорит, – не могу». Потом как стал царапаться. Я ему;по-хорошему: «Ой, миленький, осторожнее. Мне же больно». А он еще больше щиплется да корябается.

Девочка халатик распахнула и мне тельце голенькое показала. По грудочкам и на животике толстые свежие царапины местами еще кровоточили, а на шейке и по плечикам девочкиным несколько глубоких укусов со следами от зубов темнели. Луч солнца, случайно упав, огромный кровоподтек возле пупочка-ямочки высветил.

– Представляете, я его член всю ночь во рту продержала,  а он буйный такой оказался – никак не заснет. И хоть убей – ни в какую не возбуждается. Под утро наконец успокоился. На работу пошел.  Я ему: «Сколько-нибудь денег на еду хоть оставь. Кушать-то мне надо». А он только: «Вечером,  – говорит,  – снова приду. Ты мне нравишься. Водки принесу, под кайфом попробуем – тогда с тобой рассчитаюсь». Я ему: «Давай хоть чулки новые к твоему приходу куплю». – «Ничего, – говорит, – дома ты и без чулков посидишь». С голоду не умрешь, мол.  С тем и ушел. А я часа два еще поспала и к вам скорей поспешила. Он ведь утром сношаться со мной не смог,  а я уже опять возбудиться успела.

И девочка тут же меня к кровати нетерпеливо стала подталкивать.

В первую секунду я, попятившись, растерялся. Кровать краем под колени мне сзади уперлась, и я, равновесие потеряв,  спиной поверх одеяла повалился. Девочка ладошками мне член нежно погладила, и от прикосновения ее ласкового он в тот же миг возбудился. Трусиков на девочке как и вчера не было, и она, ножками меня обхватив, поверх меня ловко уселась.  Член мой в животик ее горячий и влажный глубоко погрузился. Прежде чем сознание от наслаждения потерять, я почувствовал, как девочка куда-то в голубую и счастливую даль верхом на мне радостно поскакала.

Когда экстаз меня из объятий своих выпустил, я увидел, что девочка никак отдышаться не может. Рядышком со мной лежит и, себя успокаивая, между ног себя ладошками трогает. Дрожь мелкая от непрошедшего еще возбуждения девочку слегка колотила.

Отдышавшись, она концом простыни сначала у меня, а потом у себя между ног тщательно вытерла. Там все мокро было, потому что из девочки какая-то жидкость еще вытекать продолжала. Чтобы молча не лежать, я к ней обратился:

– А почему вы, – спрашиваю, – чулочки никогда с себя не снимаете?

– Потому что, – отвечает, – в чулках когда, то парни сильней возбуждаются. Так меня парень один научил. Я сейчас домой приду и дырки на чулках зашью – вот тогда с нитками еще развратнее будет выглядеть.

– А почему, – спрашиваю, – вы о возбуждении своих парней так сильно заботитесь?

– Господи, – воскликнула, – разве непонятно? Сейчас парни интерес всякий к сношениям потеряли. Ни у кого не стоит. Удовлетворения никакого не доставляют. Один выход – по несколько человек на ночь к себе пускать. Я иной раз по пять человек к себе приводила – только паршиво такие коллективные сношения для меня всегда оборачивались. Парни как напьются – обязательно очередь устанавливают. Каждому непременно первым быть хочется.  Драка начинается. Ну и мне всякий раз достается.  А утром соседи в милицию на меня жалуются.

Несколько минут мы в молчании пролежали.

– Надо бы позавтракать, – девочка заметила.

Я поднялся. В шкафчике у меня полбуханки черного засохшего, сырок плавленый, луковица и банка консервная с кильками в томате оказались. Всю еду я на столе перед девочкой выложил и на кухню пошел чайник ставить. Кухни у нас на каждом этаже две. Одна в одном конце коридора, а другая – в другом. Пока мы с девочкой кильку кушали, чайник вскипел. За чаем мы обычный житейский разговор продолжали.

– Как вас зовут? – у девочки спрашиваю.

– Ах, мы с вами друг другу и не представились. Меня, миленький, Катенькой зовут. А вас как?

Я имя свое назвал и на улыбку на Катенькином лице радостную удивился.

– Ах, – Катенька воскликнула, – у меня братика тоже Ванечкой звали. Только он умер. Годика ему не было, как он колбасой тухлой отравился. Мы его в деревню на кладбище отвезли. Мама моя сразу водки много пить стала. Она рассказывала, что пока они в деревне с сожителем жили, она понемногу пила, а когда в город переехали, то сильно злоупотреблять начала. А когда Ванечка умер, то она вообще без всякого удержу как с цепи совалась. Сожитель ее, от которого мы с ванечкой у мамы родились, маму каждый день после Ванечкиной смерти избивать стал – чтобы она поскорее умерла. Тогда наша комната ему бы досталась. Я-то думаю, что именно он Ванечку колбасой червивой с умыслом накормил. Бывало за день он маму всю истерзает, несколько ребер у нее выломает, а потом когда устанет, то на меня орет: «Погоди, – грозится, – старшую тварь когда прикончу, тогда и за тебя, младшую, быстро возьмусь. У меня, – кричит, – двоих одновременно на тот свет оправить сил не хватает. Иль фо эвитэ де курир плюзьер лэвр а ла фуа. Что толку, что я тебя после матери обиссиленный избивать буду. Я, – кричит, – кровь на войне проливал, а потому на комнату все права от государства имею. Нет у нас такого советского закона, чтобы фронтовику старость спокойную негде было бы провести. Я на кухню или во двор от него убегала, а соседи меня ловили и к нему в комнату силой заталкивали, а сами радовались, что скоро жильцов в бараке нашем перенаселенном меньше останется. Мне тогда восемь лет было. Он мне череп три раза кулаком проламывал. В девять лет он увидел, что я подрастаю, и меня в первый раз изнасиловал. Помню, как пьяный с партийного собрания прибежит, мама на кровати лежит, умирает. Он ее в грудь несколько раз кулаком стукнет, на пол спихнет и меня вместо нее на кровать кинет. Он меня несколько секунд всего имел, а потом прямо на мне засыпал. Мама говорить тогда уже не могла. У нее из горла только кровь струйкой непрерывной текла. Я лужицу кровавую на полу подотру и во двор к парням убегу. А они меня в кусты ведут сношаться. А что? Мамин сожитель только меня распалял, а удовлетворения от него никакого я не получала. В роще за бараками меня все соседские мужики по очереди имели. Мама, помнится, долго не умирала. Мы уже ее кормить совсем перестали, а она такая живучая была. А потом сожитель ее мне на счастье с завода однажды не вернулся. Говорили, что его пьяного на работе прессом прихлопнуло, а кто-то видел, как он в котел с расплавленным металлом кувыркнулся. Через несколько дней и мамочка моя в крематории очутилась. Сначала я на станции жила и с мужчинами где придется ночевала, а потом услышала, что барак сгорел, его соседи все-таки подожгли, в исполком пошла, и мне в вашем бараке комнату выделили. Только с одним условием – что я на заводе буду работать. Еще когда мне семь лет исполнилось, сожитель мамин меня на наш завод ученицей устроил. Я два дня на станке учиться пробовала, а потом мне тяжело стало. И я больше на завод не ходила. Ах, одна я на всем белом свете осталась. А давайте с вами что ли поженимся и тогда комнаты сдадим и куда-нибудь переедем?

Я Катеньку, невесточку свою, которую Богородица в самые черные дни мне для спасения послала, ни разу не переспрашивать и не перебивать старался, пока она мне обыкновенную свою незатейливую историю перессказывала.

– Катенька, – только ей и сказал, – мы, конечно, с вами непременно поженимся, и ужасно счастливо вместе жить будем, но только нас батюшка в церкви не повенчает, потому что вам еще слишком мало лет, наверное, исполнилось.

– То-то и оно, – Катенька моя вздохнула, – что мне до четырнадцати еще целый год ждать, и нас в загсе поэтому не распишут. А со скольких лет в загсе заявления принимают? Но ничего, мы ведь с вами каждый день друг к другу в гости заходить будем. Тем более, что с вами одно удовольствие сношаться. Вы, наверное, потому такой темпераментный, что водки много не употребляете. А я вот не могу долго без водки обходиться. Но ничего, я вас скоро научу, как надо, чтобы много выпить и не заснуть. А денег я на мужчинах как-нибудь для нас двоих на водку всегда при желании заработаю.

– Катенька, – спрашиваю ее, – а как вы так делаете, что ребеночка у вас не получается?

– Тут поневоле, – отвечает, – не забеременеешь. Я уже девять раз сама из себя зародышей выковыривала.

– Ах, – я воскликнул, – так ведь какой же грех большой, незамолимый вы, Катенька, совершаете.

– А мне, – спрашивает, – с младенчиком потом не грех мучиться? Куда я мужчин приглашать буду, если в комнате ребенок кричит-надрывается? Разве при орущем дитя приятно сношаться? Да вон, соседку нашу взять. Дите родив, тут же от него избавилась. «В деревню, – говорит, – к маме отправила». Только я думаю, что она его просто-напросто в пруду за бараками утопила. Потому что через несколько дней из нашего пруда мальчишки младенчика дохленького выловили. Наверняка ее, а может и еще чей.

Катенька при своих воспоминаниях нисколько не расстраивалась. Сидела, рассказывала и пальчиком в носу ковыряла.

– Господи, – ее спрашиваю, – Катенька, а в Бога вы хоть сколько-нибудь веруете?

В ответ Катенька бровками своими насупилась.

– В Бога-то? Лучше давайте я вам расскажу, как я в деревне с мамой раньше жила. Такая ли я была. Я ни об чем не тужила. Точно птичка на воле порхала. Маменька во мне души не чаяла. Как куклу меня наряжала. Работать не заставляла. Что хочу, то и делаю. Я бывало рано встану. Коли летом – так на ключок умоюсь схожу. Водицы с собой принесу и все-все цветы в доме полью. У меня цветов много было. Потом с маменькой и со странницами в церковь пойдем – у нас полон дом странниц да богомолок был. А из церкви придем – за какую-нибудь работу сядем. Больше по бархату золотом. А странницы станут рассказывать, где они были, что видели, жития разные. Либо стихи поют. Так до обеда время и пройдет. Тут старухи уснуть лягут, а я по саду гуляю. Потом к вечерне, а вечером опять рассказы да пение. Так хорошо было. И до смерти я в церковь ходить любила. Точно бывало я в рай войду и никого не вижу, и время не помню, и не слышу, когда служба кончится. Точно как все в одну секунду было. Маменька говорила, что все бывало на меня смотрят, что со мной делается. А знаете, в солнечный день из купола такой светлый столб вниз идет, и в том столбе дым – точно облако ходит. И бывало я вижу, будто ангелы в том столбе летают и поют. А то бывало ночью встану – у нас тоже по всей избе лампадки горели – да где-нибудь в уголке до утра и молюсь. Или рано утром в сад уйду – еще только солнышко восходит, на колени упаду, молюсь и плачу, и сама не знаю, о чем молюсь и о чем плачу. Так меня и найдут. И об чем я тогда молилась, о чем просила, не знаю. Ничего мне не надобно, всего у меня довольно было. А какие сны мне снились. Или храмы золотые, или сады какие-то необыкновенные. И все невидимые голоса поют, и кипарисом пахнет, и горы и деревья будто не такие, как обыкновенно, а как на образах пишутся. А то будто я летаю. Так по воздуху и летаю. И теперь иногда снится – да редко, да и не то.

Катенька отчего-то вдруг взволновалась.

– Мы с вами пока разговаривали, – говорит, – я опять вас особенно что-то захотела, потому что давно вы уже со мной не сношались.

Я с удовлетворением сладострастным объятия Катенькины предвкушал, а потому лишь чувственно улыбнулся, когда она к члену моему пальчиками и ротиком потянулась. Снова его старательно поласкав, Катенька с вожделением меня обняла, губки ее мокренькими стали, и дырочки в носике, затрепетав, как-то расширились, и воздух от дыхания через них туда-сюда с шумом проходил. Крепко-крепко обнявшись, мы с Катенькой телами слились. И так тот день до вечера мы между любовью божественной и разговорами пустяковыми коротали. Между делом я ей о себе всего во множестве нарассказывал. Объяснить попытался, почему среди торжества атеизма в наши дни Господу особенно необходимо молиться.

Когда в комнате от темноты уличной потемнело, Катенька из объятий моих вылезла и с постели поднялась.

– Ах, – вздохнула, – скоро, наверное, вчерашний парень придет. Пора мне наверх к себе идти.

– Так уж, – возражаю, – и пора? Ах, Катенька, вы бы туда не шли.

– Да я от вас никогда в жизни бы не ушла, а у вас бы навечно осталась. Только как же тогда получится? Выходит, парень меня напрасно ждать будет? Он же водку принести обещал. И обещание свое он, чует мое сердце, выполнит. А я водку со вчерашнего дня не пила. Сильно так хочется. А вы меня всего-то до завтрашнего утра переждите – я когда с парнем расстанусь. Всего-то одну ночь вам потерпеть и в одиночестве переспать придется. А утром я к вам опять прибегу.

На прощание взасос меня с силой страстной поцеловав, Катенька меня одного в комнате стремительно оставила.

Без мыслей поразмыслив, я чаю себе пошел заварил. С хлебом его сам с собой как всегда без сахара с блюдечка выпил. Потом в полку, где книжки стояли, наугад ткнулся. Первый же попавшийся переплет открыв, с трепетом к чтению приготовился. Вот какую книжку Господь мне в руки вложил.

Троицкий патерик, или Сказания о святых угодниках Божиих (числом до 92-х) под благодатным водительством преподобного Сергия в его Троицкой и других обителях подвигом просиявших

 С начальных же строк я от суеты житейской, дух мой скверной методически сокрушающей, духом в тихие пустыни, в леса и дебри дремучие перенесся. Там, среди загробной тишины келий святые наши подвижники в равноапостольской своей красоте подвизались, и жизнь их, подвигам самоиспытания духовного и очищения сердечного целиком посвященная, к Господу и блаженству вечному устремлялась. И если когда-то Русь наша православная крепка была, и если посередь треволнений дьявольских, другие народы католические обуревающих, она скалой незыблемой возвышалась, то всей своей мощью и крепостью она первее всего им, от мира бежавшим великим в смирении своем духа Христова носителям обязана. Именно они, святые люди и угодники Божии, подобно светильникам благодатным, всюду, во всех пределах святой нашей Руси тот небесный и чистый огонь, который жизнью духовной и праведной называется, в усердии своем трепетном без устали возжигали. И повсюду, по всей нашей православной России дух человеческий с их помощью к небесам устремлялся и сердца людские их примером жизненным и молитвами ихними к Господу приобщались. У них наш народ русский, как по Божьи существовать надобно, научался, как Господу и Государю императору нашему в доброй христианской совести послужить и своего ближнего смиренной любовью истинной возлюбить. И поныне, во времена наши самые атеистические жития святых угодников Божиих, как звезды с неба церковного путь наш тернистый в смирении освещают. И поныне, читая их, мы не только дивным подвигам ихним изо всех сил удивляемся, но и в своем сердце некое тайное влечение ощущаем – хотя и в малой мере, но в своей личной жизни теми правилами, которыми они жили, руководствоваться, тем путем сладким и мученическим направляться, которым они до нас направлялись. Потому-то мы и тоску в себе постоянную чувствуем, потому что бессознательно вопросом мысленным озадачены. Сами-то мы отчего как они по-Божески не живем? Отчего многих из нас трясина дьявольская с головой поглотила? И о счастливы мы бы тогда как оказались, если хотя бы издалека за ними последовали.

И еще один благословенный день за чтением благолепным у меня завершился.

Глава четвертая

 Следующий день темным, пасмурным выдался. С неба серым дождиком моросило. Зябко под одеялом поеживаясь, я на Катенькино отсутствие удивлялся. Видать, слишком сильно за минувшие полтора дня я к ней на счастье или на беду свою успел привязаться. Рассудив, что в день такой как будто прямо осенний сонливость поутру особенно одолевает, я осознал, что Катенька скорее всего выспаться подольше решила, а потому увидеть ее не скоро еще приготовился. Однако Катенькин стук намного раньше предвиденного я услышал и в радости поскорее отпирать бросился.

Одной рукой дверь открыв, другой я тельце Катенькино обхватить только было собрался, но не одну ее за дверью стоявшую увидев, в озадачении замешкавшись, опешил. Рядом с ней еще какой-то молодой человек с ухмылкой подвыпившей пошатывался и, равновесие чтоб сохранить, за Катенькино плечико пятерней всей ухватился. От незваного гостя за версту водочным перегаром разило, а его тупое и бессмысленное лицо с мелкими чертами кроме бесконечной уверенности в завтрашнем дне ничего больше не выражало. Катенька сразу же дурашливо мне на грудь бросилась. На ее прекрасном личике количество ссадин и синяков увеличилось. Кровоподтеки с царапинами по всему тельцу ее чередовались. Волосики золотистые ее спутались и тоже все в крови были перепачканы. Халатик на Катеньке клочьями повисал, так что обе груди целиком и еще рыженькие волосики под животиком ее обнаженными открыто выглядывали. Чулочков как таковых на Катеньке не было. Однако резинки на ляжечках только остатки их изящно придерживали. Из уст невесточки моей за версту водкой пахло.

Молодой человек, вслед за Катенькой вошедший, надо думать, мне ровесником приходился. Вообще сразу же мне его поведение возмутительным показалось. Одной рукой он об стенку все время, пока входил, облокачивался. С усмешкой, в наглости своей ужасающей, подозрительно он стал оглядываться.

– Миленький, – Катенька сказала, – ничего, что он за мной на вас погялядеть увязался? Только оказалось, что он и с водкой даже посношаться со мной не в состоянии оказался. Только и может, что кусать и царапаться. Я член его всю ночь во рту продержала, а он хоть бы что – ни в какую не возбуждается.

Как только Катенька претензии к своему молодому человеку выкрикнула, юноша к ней, пошатываясь, подошел и всеми пятью ногтями по Катенькиным сосочкам с силой провел, кожицу ее нежненькую расцарапав. Из пяти полосок кровь пятью струйками на пол закапала.

– Ой, – Катенька взвизгнула. – А что? Нет скажешь? Пусть все девки наши соседские знают, что у тебя член не стоит.

Юноша вниманием Катеньку проигнорировал и ко мне вдруг решительно обернулся.

– Вы чего? – спрашивает. – Женихом ее и впрямь числитесь?

– Да, – с достоинством ему отвечаю. – Но вас наши отношения никак не касаются.

– Да мне чего, – ухмыляется. – Я-то свое с нее получил.

Катенька опять на него закричала:

– Вторую ночь, – кричит, – тут шляется, а денег мне пока нисколечко не дать умудрился. Я вон голодная какая вся сижу – водку даже закусить нечем. Он себе-то хитренький селедку принес и сам всю ее  под водку и сожрал – мне ни кусочка от селедки не досталось. Водку без закуски пришлось выпивать. Когда проснулись, то он опять расфасонился. Водкой опохмелился – всю вылакал. А ко мне снова даже не притронулся. А денег все в который раз завтра принести обещает. Явно чтобы просто повод был снова наведаться. Все-таки признался, что кроме как ко мне ему больше не к кому приходить. Конечно, кто с ним таким слабаком сношаться станет.

Юноша во время всей речи Катенькиной обличительной только лишь цинично скалился. Когда Катенька замолчала, то он, зубы свои все так же в безразличии демонстрируя, к моему столу подошел и ножик с него взял. Потом ножик в кулаке зажал и нам его с Катенькой показал.

– Видели? – говорит.

Потом с Катенькой рядом встал и лезвием острым между грудей у нее два раза крест-накрест моментально полоснул. Мы с Катенькой и опомниться не успели, как кровь целым водопадом из раны хлынула. Однако спустя некоторое время я понял, что порез не слишком глубоким оказался. Кожа только сверху разрезанной была, а потому поток крови мало-помалу поубавился. Юноша от Катеньки с улыбкой, пошатываясь, удалился. Хохотнув, на стул уселся и в окошко на дождь смотрением занялся. Только развлечение его ему чрез несколько минут, видимо, надоело и он снова на нас внимание свое передвинул. Катенька, ладошками кровку задерживая, на постели тихо дрожала.

– Давайте, – юноша говорит, – познакомимся. Меня Петей зовут, а про вас я и сам достаточно от нее выяснил. Так вы стало быть в Бога верите? Так-так. А ежели мы сейчас милицию вызовем – тогда что? Скажу вон про вас, что вы книжки читаете.

– Что ж, – я ему со смирением все так же достойно ответил. – А пора коли мне пришла пострадать, так что ж тут поделаешь. Вызывайте.

Юноша от покорности моей немного смягчился.

– Успеется, – говорит. – Не все так сразу делается. Я может без милиции побеседовать с вами желаю. Ну как? – спрашивает. – отвечай мне. Боженька на небе существует?

– Существует, – говорю.

Юноша мне в ответ язвительно:

– А почему Он тогда оттуда не падает? – И довольный собой юноша рассмеялся. – Вот как я тебя марксизмом уделал.

– А почему, – я его в свою очередь спрашиваю, – луна на землю не падает?

Петя на минуту задумался, а потом будто бы даже несколько растерялся.

– И впрямь, – бормочет, – чтой-то не падает. Вообще-то, -– лоб почесал, – я позабыл, но вы мне мозги не туманьте. Наши советские ученые уже всем загадочным явлениям объяснения нашли.

Петя посопел-посопел.

– А чего, — спрашивает, – Боженька твой все может?

– Все, – отвечаю.

– А меня наказать, к примеру, тоже может?

– И наказать может.

– А вот гляди, – говорит. – Я сейчас на Него плюну, а Он пускай меня покарает.

И Петя, для прицела откинувшись, плевком смачным прямо через форточку в небо харкнул.

– Ну и чего же, – спрашивает, – Он меня не наказывает?

– Думает, видимо, что вы еще способны устыдиться, раскаяться и тогда у Него молитвой прощения попросите.

– Чего-чего? – спрашивает.

– Шанс вам дает, – объясняю, – испугаться и больше так не поступать.

Петя мне решительно возразил:

– Дурак, – говорит, – просто твой Боженька. У нас в стране трудности в экономике временно нарастают. А всякие хиппи вроде тебя вместо того, чтобы светлое будущее строить, Богу молятся. Хочешь, я тебя на завод шлифовальщиком устрою работать?

Потом Петя угрюмо задумался и, на часы поглядев, сказал:

– Ребрышко что ли мне тебе выломать? Да уж ладно. На сегодня я тебя пожалею. Хотя я из-за тебя гада на работу опоздал, а у нас сегодня в цеху комсомольское собрание состоится, где меня комсоргом выбирать будут. Но ничего – к обеденному перерыву в самый раз успеваю.

Петя со стула своего поднялся и с ухмылкой обычной своей над Катенькой наклонился. Потом, ни слова не говоря, внимательно ее со всех сторон оглядел и, размахнувшись, кулаком по головке ее светленькой изо всех сил неожиданно стукнул. Катенька без сознания на пол без стона у его ногам повалилась. Петя через тельце ее голенькое одной ногой переступил и со мной наскоро уже попрощался.

– До свидания, – говорит. – Завтра может опять приду побеседовать.

Дверь я за ним с облегчением затворил, а сам Катеньке в сознание помог вернуться. Тряпочкой мокрой ее обтер, а потом тряпочку на голову положил. Катенька в скором времени опять глазищами своими бездонными заморгала.

– Ушел? – спросила. – Господи, до чего же парень драчливый ко мне прицепился.

– А вы, Катенька, – к ней обращаюсь, – его от себя подальше гоните.

Она с полу привстала, и я ей на кровати помог оказаться.

– Что вы, – говорит. – Он на мне обязательно жениться обещал.

– Господи, а я как же? – ее спрашиваю. – А, Катенька?

– Так он ведь вас убить или в милицию отвести собирался. А мне одной без мужа оставаться не хочется.

– Так то ж пока только, – ее успокаиваю, – обещал. Бог даст, может все еще как-нибудь образуется.

Катенька, меня даже не слушая, лопотала:

– Вот-вот. Мамочка моя так в точности повторяла, когда сожитель ее забивал. «Не убьет, – говорила. – Образуется». Ан по-моему и получилось. Я наперед видела, что она от его руки помрет.

– Что ж, Катенька, – мне лишь вздохнуть горестно оставалось. – Против фатума не попрешь.

Я рядом с Катенькой присел, а она лежит себе, а сама вдруг ручонку свою шаловливую в карман брюк моих засунула и пальчиками за член мой ухватилась. Все мысли и беды мгновенно из мозгов моих улетучились. Я желание Катенькино нехитрое разгадал, халатика лохмотья с тельца ее отодвинул, а она ножками тем временем меня уже чувственно обнимала. Ладонями я бережно груди ее детские упругие сжал, и член мой возбудившийся к отверстию влажному и от страсти ожидания распалившемуся трепетно потянулся.

Глава пятая

О первых днях наших с Катенькой отношений любовных вспомнив, я заключил, что немало все же для меня в них отрадного содержалось. Ведь без Катенькиного в моей судьбе появления мне теперь не о чем было и размышлять. Правда, мне сейчас почему-то именно то, о чем я пишу, из течения моего жизненного вспомнилось, а дальше чтоб мне сегодня вспоминать, так увы – по причине усталости я уже не мог. Сперва спутался, а потом и вовсе забыл, о чем думал. Слишком долгого умственного перенапряжения  я уже не в состоянии был вынести, потому что мозги мои от истощения полного (боль из головы все способности к мышлению выхолостила) слишком слабыми все-таки для воспоминаний столь длительных оказались. Голод тоже немало поспособствовал, чтобы нить воспоминаний моих трагически оборвалась. О чем тут вспоминать будешь, когда живот бритва острая изнутри методически надрезает. И хотя я теперь отчетливо слишком понимаю, что вот скоро уже умру, что недолго мне в скорбном мире страдать и помещаться придется, но от предчувствия такого ни страха там какого, ни огорчения сильного, ни даже раздражения на людей, которые всю мою жизнь только и делали, что меня побольнее обидеть старались, да и вообще ни одного из чувств, сколь-нибудь явственно ощутимого, вообще почти не испытываю. За все тридцать почти лет земного своего существования я и не думал, что столь быстро и неожиданно Господь для меня небеса счастливые райские отворит, а мне уж особенно верится, что не на горе и страдания какие-нибудь я в чертоги царские отхожу, а для меня там только радости и отдохновения Господом приготовлены. В ожидании таком мне где-то даже с людьми расстаться не терпится. Поскорее хочу, чтобы путь мой тернистый по земле торжеством веры и моим истинным спасением завершился. Хотя, повторюсь, конечно, грех большой – смерти себе самому желать. До больницы я никогда смерти ни себе, ни ближнему не желал, даже в глубинах моей души подобные прихоти и излишества никогда приюта не находили. Если я тревогу смутную и грусть, к сердцу потихоньку подкрадывающуюся, ощущать начинал, то в церковь сразу спешил. До нее на электричке четыре остановки надо было ехать. В нашем храме всегда почему-то полумрак стоял, хотя почему – непонятно, ведь свечей не жалели, приход богатым был, перед каждым образом бесчисленное количество свечей ставили. Огоньки потрескивают, туда-сюда колыхаются. В паникадиле свечи высоченные, толстые, много их там, как только в богатых приходах положено. Воск часто-часто с них капает, пол заливает, ручейком через дверь по ступенькам на кладбище стекает. А на кладбище все равно тоже полумрак, хотя и солнце вовсю светит. И в храме тоже все равно что-то не светло становится. На клиросе певчих мирян ни одного нет – одни монахи стоят, обликом ровно ангелы светятся, а все равно темно. Сам отец протоиерей служит – стало быть литургия совершается. А народу в храме – никого. Ну прямо кроме меня ни единого человека не присутствует. Воску на полу от свечей все прибывает и прибывает. Ботинки уже мне залило, и все выше и выше уровень поднимается. С места мне не сдвинуться, потому как воск застыл, да мне и не надо – ведь молюсь, от всего внешнего отрешился.

Вдруг слышу – позади движение какое-то затеялось, и двери часто захлопали. С огорчением оглядываюсь и вижу, что наконец люди какие-то в храм пришли. Один за другим входят. Я от них отвернулся, а сам чувствую, что много их собралось, но кто такие – за полумраком не разглядеть. Потом за своей спиной дыхание чье-то нежное и теплое ощутил. Видимо, храм народом до отказа переполнился. Я оборачиваюсь и – Господи Боже мой. Зрелище дивное глазами увиделось. Яркий, неземной свет весь храм ослепительно заливает. На сколько широко помещение простирается – все оно золотыми огнями сверкает и переливается, и весь храм среди божественного такого сияния девочки юные заполняют. Все они на Катеньку чем-то похожие, но каждая сама по себе своей красотой ослепительной отличается. Только одеты они одинаково. Все без обуви, длинноногие, в одних белоснежненьких французских колготках поверх воска на церковном полу стоят и не погружаются, хотя мои ботинки все в воск ушли. Ножки их от пола вытягиваются и под короткие беленькие платьица забираются. Волосики золотистые поверх сисечек едва заметных струятся и до пояса у всех опускаются. Глазками манящими все девочки на меня, соблазнительно улыбаясь, посматривают и ласково наперебой повторяют:

– Ах, мальчика красивого какого мы встретили. Просто чудесного мальчика, божественного.

И тут я убеждаюсь, что сияние золотое ослепительное от головок и волосиков их распущенных исходит и по церкви всей вплоть до самых далеких уголков распространяется.

Вдруг одна девочка ко мне обращается:

– Тебе домой ехать пора, а электрички уже сегодня не будет.

– Какой такой электрички? – машинально спрашиваю.

– А на Москву, – говорит, – электрички. А ты без тулупчика. На мороз выйдешь – и замерзнешь. Церковь ведь закроется, а тебе некуда деваться станет.

«Какой мороз, когда июль за окном», – думаю. А сам говорю:

– Если я у отца протоиерея попрошусь, то он меня в церкви ночевать оставит.

– Не попросишь. Постесняешься, – отвечает.

А потом все девочки добродушно засмеялись:

– Пойдем, – наперебой кричат, – с нами. Мы тебе по очереди отдадимся. У нас и постелька для тебя приготовлена.

Я с радостью согласился. Девочки меня мигом под руки подхватили и через какую-то дверь в какую-то комнату привели. Пока мы шли, они  меня всего раздели и на постель с простынями кружевными белоснежными положили. И все девочки колготки свои белоснежные со своих длинных ножек стремительно стаскивать стали.

Я к ближайшей девочке прикоснулся, платьице ее приподнял и увидел, как сосочки ее неразвитые розовенькие на грудке упругой и едва заметной опьяняюще выделяются. Все мое тело дрожать и колотить начало, руки затряслись. Я на спине лежал, и на меня девочка навалилась. Животом своим я пупочек ее почувствовал и еще, как мой член разбух, затрепетал и в отверстие ее влажное проскользнуть еще не успел, как жидкость белоснежная густая под напором порциями короткими через него наружу выстрелилась.

Помнится, девочка только из постельки из моей выскочила, как на ее месте другая девочка очутилась. Она ко мне тоже прижалась и отдалась. Потом то же самое со следующей девочкой повторилось. Жидкость из моего члена все так же интенсивно выливаться продолжала.

Потом я девочек уже не успевал пересчитывать – столько их в моей постельке рядом со мной или на мне перебывало. А белоснежный густой ручей без перерыва с той же интенсивностью из члена моего струился.

Все вокруг меня жидкостью насквозь пропиталось – простыня, подушка, матрас подо мной, когда я всем телом дергался, хлюпали, и несколько тонких ручейков сквозь пружины кроватные, я по звуку слышал, на пол стекали. От сырости я весь продрог. Озноб меня крепко всего перетрясывал. Вконец обессиленный, я почему-то не мог остановиться и всем телом извивался и как бы от чего-то невидимого отбрыкивался. Наконец влага теплая, тягучая мне глаза залила. Девочки надо мной в раздумьях склонились. Сквозь пелену жидкости я видел, что они напуганными, но и заинтересованными всем со мной происходящим выглядели. Среди лиц их я длинный крючкообразный нос и докторские глаза выпученные рассмотрел. Иван Самуилович Бальтерманц с девочками вполголоса разговаривал. До меня обрывки его фраз доносились, поскольку уши мои тоже жидкостью клейкой залило.

– Мы с вами, коллеги, перед неким доселе науке неизвестным явлением лицом к лицу оказались. Наблюдаемый симптом как чудовищную гиперфункцию половых желез можно было бы предварительно обозначить. Заметьте, у данного индивида с колоссальной избыточностью сформировавшаяся в семенниках сперма сначала своим обычным путем через семявыносящие и семяизвергающие каналы, – тут доктор пальцем над пахом моим в воздухе почертил, – продвигалась. Однако спустя несколько часов под натиском спермы все каналы полопались, и семенная жидкость по всему организму мгновенно распространилась. В настоящий момент вы имеете возможность наблюдать, как она через все кожные поры наружу интенсивно извергается. Однако какое обильное полюцирование.

Сестры тем временем тоже меж собой испуганно перешептывались:

– Гляди-ка, сперма прямо из ушей хлещет.

– И из глаз.

– Не поймешь даже откуда течет.

– Чего тут понимать. Иван Самуилович же ясно сказал, что из каждой клеточки извергается.

– А по рукам, смотри, из подмышек целыми водопадами стекает.

– Какой, однако, – доктор улыбнулся, – интересный экземпляр нам, коллеги, попался. Кто точно может сказать, сколько уже часов процесс продолжается?

Несколько сестер ему в ответ наперебой закричали:

– С самого утра.

– Вот уже шестой час пошел.

– Нет, дольше. Уже семь часов как минимум.

– Ровно восемь часов назад, профессор, феномен начался.

Мне с каждой минутой все труднее дышать становилось, потому что жидкость в горле у меня постоянно накапливалась, и поэтому мне постоянно опасность захлебнуться угрожала. Но мало-помалу я жидкость ритмично и быстро проглатывать наловчился. Но до какой степени я ослабел. Хотя тело мое само по себе дергалось, сам я ни рукой, ни ногой пошевелить не способен сделался. Услышал, как доктор произнес:

– Когда все закончится, то мне немедленно сообщите. А вообще немало я сегодня потешился.

И все, доктора чтоб пропустить, расступились.

После ухода Ивана Самуиловича сестры все в своем веселье заметно осмелели – тем более, что первое изумление их уже покинуть успело. Речи их сразу откровеннее стали.

– Ой, девочки, – одна из них говорит, – на него глядя, я до ужаса возбудилась.

А другая:

– Еще бы, – откликается, – не возбудиться. Член-то у него какой здоровенный.

Мой половой орган до неимоверных размеров увеличился и среди спермы моей головкой своей раскрасневшейся как маяк посреди моря безбрежного возвышался. Очевидно, тело все у меня онемело, потому что я только из разговора их понял, что сестры член за головку несмело стали пощупывать.

– Ах, как приятно, – голос одной сестры говорит, – девочки. Смотрите, как сперма мне в ладонь фонтанчиком ударяет.

– И мне дай-ка попробовать. Господи, в самом деле блаженство фантастическое. Подумать только – сколько спермы зря тратиться.

Тут сестра какая-то, окончательно осмелев, всем объявила:

– Я сейчас на его член сяду.

Все вокруг на нее с завистью зашипели:

– Что ты. Он ведь может заразный.

А она им:

– Ну и пусть, – кричит, – что заразный. Я больше не могу возбуждения своего вынести.

И так проговорив, она полы халата подняла и одну ногу через меня перебросила. Сестры по старой больничной традиции трусов под халатами не носили. Та сестра на меня верхом взгромоздилась и, член влагалищем своим огромным в себя захватив, от удовольствия не своим голосом в исступлении стала выкрикивать:

– Ах, ах, ах. Ну еще. Ну еще. Ну еще. Ну еще. Ну еще. Ну еще. Ну еще. Ну еще. Еще. Еще. Еще. Еще. Еще. Еще. Еще. Еще. Еще.

Все остальные сестры тоже, на нее глядя, попробовать меня захотели. Про опасения прежние свои все в одно мгновение позабыли и ее стали поторапливать:

– Быстрее, ­– просят, – кончай.

– Другим дай по разу. А то он, может, спускать скоро перестанет.

– Ишь, – возмущаются, – барыня какая расселась. Не одна ты в коллективе.

А сестра вся на мне от счастья раскраснелась – ни на кого внимания не обращает.

– Еще. Еще. Еще, – только выкрикивает.

Подруги ее не на шутку на нее рассердились. Прямо даже за руки ее с меня стали стаскивать. А она за меня истерично цепляется – ни в какую ей с удовольствием своим расставаться не хочется. И визжит как свинья:

– Кончить дайте. Кончить, – умоляет, – дайте.

Но несмотря на ее просьбы никто мольбам ее не внял, и ее общими усилиями с кровати все-таки стащили. Возле члена моего потасовка произошла, потому что каждой его внутри своего живота хотелось почувствовать. Сестры только друг друга отталкивали и никак ни к какому соглашению прийти не могли. В конце концов одна из сестер – видимо, по своей должности старшая – изо всех сил сквозь перебранку воскликнула:

– Сию минуту в очередь за мной организованно становитесь, а то я его в бокс к себе велю положить – тогда он вовсе никому из вас не достанется.

Крик ее на всех остальных отрезвляюще довольно подействовал. Все приказу ее последовать поспешили и ей доступ ко мне моментально расчистили. Задыхаясь, на меня она полезла.

– В самом деле, – после удовольствия первого опомнившись, говорит. – Прямо кишками струю чувствуешь. Я то же самое испытала, когда поливальный шланг в себя сунула и воду под напором пустила. Только от холодной воды удовольствия меньше. А тут сперма у него теплая, свежая – в самый раз. Ох, и хорошо-то как, девочки.

Сестры ее одернуть было осмелились:

– Ты бы, Клава, о других подумала.

– Воображает, что если она старшая, то ей все позволено.

– Клав, место бы уступила.

Клава, может, из-за возраста своего под их причитания заметно притомилась. Когда она воздух ртом от усталости лихорадочно ловить начала, то, равновесие потеряв, сама  с меня подругам своим на руки и под ликование их дружное повалилась. А на ее месте уже следующая сестра очутилась. Сколько их через мой член прошло – я даже приблизительно определить бы не смог. Только заметил, что многие из них раза по четыре, а то и больше местечко уютное на мне оккупировали. Еще до меня донеслось, что когда слух обо мне по всей больнице разнесся, из женского корпуса больные, с визгами громкими прибежав, меня усиленно домогались. Каждой из них по одному разику из милости побывать на мне разрешили.

Когда же все девушки настолько насытились, что от бессилия полного на меня вскарабкаться уже не в состоянии были, то беспорядочно лишь по койкам разным разбрелись и на них вповалку рядом с до смерти напуганными мужиками лежали, подергиваясь, и бессмысленно на фонтан мой уставились.

В конце концов гейзер мой извержение свое заметно замедлил, и слабость по своей силе предсмертная меня охватила. А когда солнышко на следующий, очевидно, день высоко на синее небо вверх закатилось, то с последней капелькой жидкости, которая вся без остатка из меня высочилась, я без чувств и без всякой реакции на окружающее словно бы с обрыва сорвался и в пропасть какую-то чувственно устремился. И еще до дна при полном отсутствии мыслей долететь не успел, как уже личностью себя ощущать перестал, а перед тем на секунду ослепительный свет вспыхнул. Белое облако я увидел. Какие-то слова хотел произнести, но не смог. И кромешная тьма в свои бездонные объятия меня заключила.

Глава шестая

Быстрей скачи, серый в яблоках конь моего воображения, во весь опор мчись. Дни мои больничные, грязные и сумеречные, вперед стремительней поспешайте. Поскорее только, сами себя полностью из себя исчерпав, в сознании моем существование свое завершайте. Иисусе Христе, Господи, Сыне Божий, меня грешного, помилуй.

…Когда я снова себя во время и пространство помещенным ощутил, то без особого со своей стороны удивления и с полным безразличием некоторые признаки перемены отношения к своей персоне внезапно отметил. Койка моя хотя и серым, выцветшим, но вполне сухим и свежим бельем кем-то заправленной оказалась, и не у того окна, где помойка, а в другом углу огромной нашей палаты, где побольше свежего воздуха из коридора циркулировало, отчего не так сильно воняло, ее поместили.

Попытку пошевелиться предприняв, я окончательно убедился, что не сегодня-завтра я от полного истощения с жизнью здешней выходит расстанусь. Однако я себя превосходно чувствовал. Первый раз за много недель голова у меня болеть перестала, что совсем непривычно и радостно к удивлению моему оказалось. И хотя все тело мое, приливом сил, Бог весть откуда неожиданно взявшимся, наполнено было, словно даже бодрость какая-то меня обуяла, но все же во мне воли не хватало, чтобы движение, пусть даже незаметное самое совершить. От кого-то я еще давно слышал, что такие дни непосредственно перед самой смертью наступают. Организм все последние усилия для борьбы за жизнь мобилизует и концентрирует, но примерно дня за два все его запасы полностью расходуются, и тело земное тогда сразу моментально сдается, и Господь тебя беспрепятственно к Себе прибирает.

Не могу знать, сколько я с открытыми веками пролежал, но вдруг какая-то сестра, которая мимо проходила и, на меня посмотрев, ко мне сразу направиться поспешила. Подошла, заискивающе так на меня глянула и говорит:

– Ой, миленький, глазки открыл. А мы уж, что помрешь, все думали. Ведь целых трое суток без сознания пролежал. А мы все три дня на мужиков вообще не смотрели. Нам на них после тебя даже противно внимание обращать стало. А мы тебя с радостью и нетерпением  и в предвкушении удовольствий дожидаемся. И у всех сестер третий уже день отличное настроение. Хорошо, что ты теперь наконец отдохнул, миленький, пора и за работу, как говориться. Я, пожалуй, первая в очередь на тебя встану.

Девушка всем своим подругам сообщить, что я очнулся, побежала. Они все в один миг у моей кровати столпились.

– Ой, девочки, – одна говорит, – а тощий-то.

А другая:

– А что ежели он не смогёт?

А третья:

– Смогёт, смогёт. Куда он денется. Зря что ли мы ему постельное белье поменяли.

«Однако, девочки мои милые, – я подумал, потому что от слабости ни словечка не мог произнести, – я уже ничегошеньки, к сожалению, не смогу. За столь долгое и терпеливое ожидание и внимание к моей особе я уже, увы, при всем даже желании моем огромном не в силах вас отблагодарить оказался».

Постепенно их голоса от меня куда-то в гулкую пустоту отдалялись. Очевидно, перед смертью слух мне отказывал. Наконец у меня в голове словно струна оборвалась. На секунду лишь болью кольнуло, и уши мне как бы пробками в тот миг насовсем и наглухо затворило. В течение нескольких минут зрение потихоньку во мне притуплялось. Вся материя в воздухе полностью растворялась. И последнее, что мне в сознании отчетливо отпечаталось, что халаты белые на девушках все целиком жидкостью моей, уже, правда, успевшей засохнуть и пожелтевшей потому, перепачканы были. По всему полу больничному от моей спермы слякотно еще оставалось. А по стенам и местами даже по потолку пятна сырости разбросаны были, хотя за окном день жаркий, засушливый стоял.

Наконец, как в романах пишут, в каких-нибудь двадцать минут все кончено было. Я полностью отделенным от мира, но пока живым оказался. Теперь мне уже ничего воспоминаниям предаться не запрещало. И почему-то мне сейчас снова о Катеньке вспомнилось. Как она меня сюда проведать приходила. Разговор наш последний в моей памяти навсегда отпечатался.

…В тот день я немало и сам удивлен был, когда сестры, к моему одиночеству прочно привыкшие, озадаченно на меня поглядывая, сообщили:

– К вам, больной, малолетка какая-то пришла. Она сейчас в палату направляется.

Я, пожалуй, и тут из всех обитателей местных выделялся. Ко всем мужикам бабы и жены каждый день в отведенное для посещения время являлись, а мной единственным никто во всем мире ни разу даже не поинтересовался. Некому потому что мне было посочувствовать. В такой ситуации изумление обслуживающего персонала естественно было бы объяснить. Вот, дескать, девочка та самая, которая в больницу его полумертвого привезла, визитом своим его лишь спустя полгода, да и то всего один раз удостоила. Слишком ее появление, наверное, романтичным и загадочным выглядело. Тем не менее на постель мою Катенька, присев, уселась.

– Здравствуйте, – ко мне обращается, – миленький. Вот время для вас еле выбрала. Потому что постоянно мне некогда – целый день с разными парнями по постелям валяюсь, потому что мне с каждым днем все больше и больше сношаться хочется. Никто меня, бедненькую, удовлетворить не может – вот из постели не вылезать и приходится.

В самом деле, глазки Катенькины чудесные с блеском лихорадочным сексуальным по сторонам все время блуждали.

– Можно, – спрашивает, – я под одеялом, чтобы невидно было, незаметно за ваш член пальцами ухвачусь? А то я с вами долго не выдержу разговаривать.

Я, конечно, Катеньке разрешил, и она тут же крепко-крепко пальчиками своими в член мой вцепилась и в течение всей нашей беседы недлинной его в волнении нервном машинально теребила, всей ладошкой сверху до низу его как четки перебирая.

– А как с вами тут, – спрашивает – ласково обращаются? Досыта, наверное, кормят?

– Ах, Катенька, – отвечаю, – ужасно плохо мне здесь находиться. Сама лучше мне в миску посмотри.

Катенька в еду недоеденную, которую у моей койки на полу оставили, глянула.

– Ой, – воскликнула, – сколько червячков-то там копошится.

А я ей:

– Ах, Катенька, больше я здесь не в силах находиться.

А она мне:

– Ах, – утешает, – нынче всем не лучше живется. Только ежели вы по-настоящему верующий, то думайте, что Христос вас в страну нашу Россию на великие испытания направил. А потом, если вы в молчании трепетном и со смирением все страдания посланные перетерпите, то они вам непременно на том свете зачтутся. Вы тогда первым праведником перед Господом станете. И пускай нас всячески оскорбляют и оплевывают, а мы только знай себе им, мучителям и поносителям нашим прощать будем. В своих молитвах помилования для них у Господа выпрашивать не устанем. Помните, как в Послании сказано: «Всякая душа да будет покорна высшим властям. Ибо нет власти не от Бога. Существующие же власти от Бога установлены». Я когда как следует размышлять взялась, то поняла, что и порядок нынешний, в государстве нашем сейчас существующий, тоже от Господа нам устроенный. Житие ведь наше безрадостное для нашего же торжества будущего приготовлено. Чем сильнее мы, в Россию заброшенные, унижены будем, тем ярче и ценность наша, когда мы отсюда вырвемся, в красоте своей немыслимой засияет. Потому-то и пророчества до нас от последних святых отцов доходили, что, дескать, одни лишь только православные спасутся. Так Господь им внушил. Ах, Ванечка, ну конечно же одни православные. Какие у кого сомнения могут появляться. Ведь у нас в России все одни как есть православные, и больше всех они в государстве нашем страданий испытывают. И пусть уж лучше мы все сейчас временно помучаемся, да как следует слезами кровавыми умоемся, а кровопийцы наши пока в веселии свое торжество справляют, только мне видится, что для Господнего Суда кровавого теперь уже как раз самая пора наступает. Час самой ужасной расправы Христовой неминуемо приближается. И никакими молитвами исступленными мы пощады для своих палачей уж не выпросим. А разве можно пытки, которые на том свете злых людей ожидают, в своем уме пытаться представить? Ведь настолько ужасные и кошмарные мучения для наших истязателей в вечности приготовлены, что мы их и вообразить пока не способны. А мы, страдальцы русские православные, на нашем пути крестном только еще сильнее накрепко закалимся. Ведь тот, кто водой святой окрещен, тот в огне полыхающем уже не сгорит, а лишь, горнило пройдя, от скверны еще больше очистится. И мы, Ванечка, у Господа на небесах тогда насладимся. Тогда по нашим щекам не кровавые уже, а прозрачные слезы умиления радостно потекут, и сердца наши тогда лучами сияния Господнего озарятся.

Как раз после рассуждения Катенькиного страстного слезы – такие в точности, о каких моя гостья только что высказалась, из очей моих неожиданно брызнули. «Господи, – трепетно я тогда о Катеньке помолился, – спасибо Тебе. Ты ее, верную рабу Твою, вразумил. Она теперь, высшей мудрости напитавшись, ко спасению Тобой предназначена. Благодарю Тебя, Господи, за то, что она сосудом, Тобою избранным, оказалась».

А Катенька тем временем, немного помедлив, опять с волнением в голосе, захлебываясь, продолжала:

– Вот и болезнь ваша, Ванечка. Она ведь тоже Господом для вас послана. Вы ее с терпением и благодарением, а не с роптанием перенести должны. И в таком случае она вам как подвиг зачтется. Просите Господа, чтобы Он не сразу вас от нее вылечил. Помните, у святого апостола Павла сказано: «Если внешний наш человек тлеет, то внутренний со дня на день обновляется». И еще сказано: «Кратковременное легкое страдание наше вечную славу в безмерном избытке производит». Как прямо про вас говорится. Только не думайте, что Господь вас в страданиях ваших одного бросил. Ведь во время искушений ангелы хотя от нас и отходят, но недалеко ведь – и скоро они опять к вам приступят и для вас тогда услаждением душевным послужат, а также Христовым терпением и умилением явятся.

Катенька под конец говорить слегка утомилась. Видно было, что от беседы своей она до отказа физически возбудилась. Ноготками своими она в мой член как безумная с исступлением впилась. Другую свою руку она себе между ножек со взглядом отсутствующим положила и туда-сюда лихорадочно ей задвигала, а сама, на койке сидя, с нетерпением распалившемся заерзала.

– Ах, миленький, – совсем уже помешавшейся сделавшись, она забормотала, – что-то у меня все в голове спуталось. Лучше я побегу. Потому что желание свое не могу вытерпеть.

И вдруг она с места неожиданно сорвалась, член мне до крови остренькими своими коготками расцарапав. Катенька, я за ней в то мгновение озадаченно наблюдал, в первое мгновение входную дверь глазками поискала, а потому на секунду замешкалась, и сразу стремительно к выходу, неподалеку от себя его увидав, в беспамятстве устремилась.

И отчетливо и горько мне сразу увиделось, что с ее уходом как бы последняя ниточка, которая меня к вольному воздуху родных русских просторов воспоминаниями прикрепляла, для меня навсегда окончательно оборвалась. И еще достаточно ясно в сознании моем тогда утвердилось, что все слова, которые Катенькой за наше единственное свидание больничное произнесенными оказались, некое заключительное в моей земной жизни напутствие означали, которым моя многострадальная родина перед предстоящей мне дорогой ко Господу меня одарила.

1971