Билет до Парижа

 Святочный рассказ

– Как думаешь, если мой рассказ на Западе напечатают, гонорар заплатят?

– Ты туда побольше антисоветчины напихай. Тогда уж точно что-нибудь да отстегнут.

– Хорошо бы напечатали и заплатили. Я бы сразу билет до Парижа купил и навсегда бы туда уехал.

Разговор на московской кухне

Глава первая

В одном предельно образованном и не менее либеральном московском семействе, чей дом для тех, кто сюда время от времени для содержательного времяпрепровождения, между собой никогда предварительно не сговариваясь, по вечерам собирались, чем-то вроде клуба или салона служил, за неизменными напитками разной крепости и незатейливыми, но вполне сытными и аппетитными закусками, каждый в своем кресле вокруг просторного овального стола уютно расположившись, человек пятнадцать-двадцать прекрасно знакомых между собой творческих личностей, очередной день нашего суетного существования в усталом умиротворении завершая, занимательными рассуждениями себя тешили. В том числе, как и полагается, светскими, политическими и культурными новостями и впечатлениями друг с другом обменивались. Помимо меня в тот вечер в упомянутом салоне двое широко известных в узких кругах московского подполья русских литераторов присутствовали. Я бы их как чисто культовых персонажей определил, поскольку оба, склонностью к многословию не обладая, в живых и бурных дискуссиях предпочитали не участвовать – зато без их молчаливого присутствия ни одно мероприятие полноценным и состоявшимся не имело права считаться. Не удивительно, что основная нагрузка по выбору тем для дискуссии и ее поддержанию при нехватки разговорчивых людей на меня падала. В связи с чем – не помню, но в какой-то момент речь о святочном рассказе зашла. Кто-то об этом волшебном, на мой взгляд, литературном жанре с некоторым пренебрежением отозвался. На что я вынужден был решительно возразить.

– В святочном рассказе, – я заметил, – все определенным правилам и требованиям подчинено, которые невозможно нарушить. Лично я в нем некую квинтэссенцию всей нашей словесности усматриваю – в первую очередь благодаря сентиментальности духа и содержания, всему нашему национальному мироощущению органично присущему. К тому же трогательные истории со счастливым концом в силу своей сердечной занимательности во все времена самым любимым чтением для народа оставались. Оттого-то все великие мастера, через которых я к тайнам русского языка по сей день приобщаться продолжаю, в течение целого периода процветания отечественной литературы именно святочными рассказами друг перед другом щеголяли, виртуозность своих перьев демонстрируя.

При этих словах лицо одного из слушавших меня собеседников неожиданной заинтересованностью озарилось.

– Вот вы только что о каких-то обязательных атрибутах святочного рассказа упомянули, – он ко мне обращается. – Не могли бы вы подробнее свою мысль разъяснить и все особенности этого жанра перечислить.

– Нет ничего проще, – я ему отвечаю. – Поскольку еще наш великий русский беллетрист Николай Семенович Лесков в одном своем, кстати, святочном опусе перед нами точное и исчерпывающее определение такого типа рассказа представил и тем самым все каноны жанра определил. К сожалению, я под влиянием прошедшего суетного дня в данный момент слова Николая Семеновича в точности процитировать затрудняюсь. Быть может, вы, Нестор Официантович, – я к одному из присутствовавших среди нас маститых писателей обратился, – нам поможете и определение Николая Семеновича Лескова с более детальными подробностями нам напомните?

В ответ Нестор Официантович Негин по причине абсолютной прямолинейности своего характера и полной неспособности ко всякого рода дипломатии с обескураживающей откровенностью целым нравоучением в мой адрес разразился.

– Мне, молодой человек, целых пятьдесят пять лет недавно стукнуло, – с возмущением говорит. – А до того я всю жизнь надзирателем в Бутырке отпахал. А там грамота сами понимаете мне ни к чему была. Я ни книжек, ни газет отродясь не читал. А потому фамилия, которую вы назвали, в моей голове вообще никаких ассоциаций не вызывает. А вы хоть книжек наверняка много прочли и буквы знаете, молоды еще слишком, чтобы вопросы мне задавать. Сначала с мое поживите и такой роман, какой я недавно сочинил, напишите. Ежели читать-писать обучен – каждый дурак роман накатать запросто сможет. А вы себя на мое место поставьте. Вообще ни одной буквы не зная – за перо взяться попробуйте. То-то и оно. А у меня вот невозможное совершить получилось. Зато теперь я по складам некоторые простые предложения разбирать научился. А вам за то, что вы меня вопросами дурацкими отвлекаете и беспокоите, тем самым на мою якобы необразованность намекая, стыдно должно быть.

И знаменитый наш прижизненный классик подпольно-авангардной литературы Нестор Официантович Негин, седовласую свою голову торжествующе приподняв, в туалет, горделиво из-за стола выйдя, проследовал. Собравшиеся в комнате звук задвигаемой щеколды, которая Нестора Официантовича от нашего общества на два последующих часа изолировала, с трепетным почтением в своих ушах в молчании зафиксировали. Все мы на какой-то миг себя общей тайной связанными ощутили.

Я к другому писателю за помощью обратился.

– А вы, – его спрашиваю, – Аполлон Дионисович, наше затруднение разрешить помочь не поможете ли?

Всеми рафинированными эстетами и культурной элитой нашего утонченного сообщества за отца и патриарха русской подпольной словесности признанный, Аполлон Дионисович Полусоннов всем своим обликом слегка разжиревшего гиппопотама напоминал. Мой вопрос, своими отяжелевшими мозгами переварив, главный пузан столичной богемы такие примерно звуки из своего необъятного чрева выделил:

– Господа, – немалые усилия затратив, ко всей честной компании адресуясь, произнес. – Господа, – после выразительной паузы продолжил. – Дело в том, что в последнее время литература как таковая героем, увы-с, не моего, как говорится, романа сделалась. А потому я со своими сочинительскими занятиями с недавних пор навсегда-с уже окончательно распрощался. Я теперь только тем и занимаюсь, что в уме-с постоянно прикидываю, когда же всеобщий катаклизм начнется, а потому ваши житейские проблемы меня ни с какого бока не трогают-с.

Сидящих вокруг стола после такого сообщения радостным оживлением просквозило.

– Ах, скажите, скажите, – все наперебой с трепетным любопытством его зарасспрашивали, – когда вы, Аполлон Дионисович, интересно, предстоящий катаклизм ожидаете?

Аполлон Дионисович Полусоннов, пузом своим кокетливо передернувшись, слегка пальчиками-сарделечками в воздухе потрепетал и этак снисходительно:

– Хе, хе, – говорит. И сразу с расстановкой глубокомысленной всем объявил:

– Я так полагаю, что расцвет катаклизма в самый раз на осень семьдесят третьего года приходится.

Все вокруг от такого сообщения до ужаса распалились.

– Ах, скажите, скажите, – снова на него с вопросом набросились, – а что же с нами-то со всеми во время этого катаклизма случится?

Аполлон Дионисович, сияющее свое личико улыбкой чувственных губок украсил.

– Хе, хе, – опять повторил. – На вас на всех ближайшей осенью китайцы нападут и всех вас поубивают. А я в Соединенные Штаты Америки навсегда поселиться уеду. Ихние эзотерики меня к ним переселиться давно упрашивают. Я там виллу на берегу океана куплю и припеваючи жить-поживать стану. Тем более, что все мои произведения они для своего узкого круга в потаенной типографии ограниченным тиражом напечатали и среди себя меня самым главным на том свете начальником единогласно выбрали. А вы, – Аполлон Дионисович с легким налетом превосходства ко мне обращается, – о каких-то там рассказиках говорите.

И сразу же после его слов среди всеобщей тишины и удивления, на секунду вслед за тем воцарившихся, мы все легкое журчание услыхали. Край скатерти приподняв, я под стол заглянул, наклонившись, и от нелепости открывшегося передо мной зрелища, немало растерявшись, сконфузился. Из-под громадного зада Аполлона Дионисовича Полусоннова, словно вода из водопроводного крана, тонкой струйкой с кресла на ковер ручеек со специфическим запахом тихо струился. Никто из нас, видно было, еще не осознал, как на такое происшествие следует реагировать, когда я, первому влечению повинуясь, непроизвольно воскликнул:

– Фи, Аполлон Дионисович. Как вам только в присутствии дам мочиться не совестно. А еще великим писателем считаетесь.

Аполлон Дионисович нисколько, смотрю, не расстроился, а даже в каком-то инфантильном умилении на мое замечание удивился.

– Подумаешь, описался, – сладким шепотком произнес. – Если каждый пустяк вниманием удостаивать, то так недолго и встречу с вечностью прозевать. Главное, господа, себя до изнеможения любить, а остальное все само с неба когда надо упадет. – И аппетитные ручонки Аполлона Дионисовича в разные стороны в недоумении плавно разъехались.

– Однако тем не менее, – мой собеседник, удачно вмешавшись, наш разговор и всеобщее внимание на первоначальное направление с ловкостью и как нельзя кстати повернул и тем самым всех нас от двусмысленного состояния деликатно избавил. – Для меня все же весьма занятно будет, если вы к теме нашего рассуждения о святочном рассказе вернетесь и определение, которое Лесков сформулировал, хотя бы примерно постараетесь вспомнить.

Я уже давно, взглядом по книжным полкам наскоро пробежав, знакомые тома в десяти солидных переплетах ненароком приметил.

– Отчего же, – говорю, – только примерно. У нас ведь возможность имеется мысль Николая Семеновича с буквальной дословностью слово в слово до буковки процитировать.

Я со своего кресла поднялся, шестой слева переплет тщательно отсчитал и, из полки его вытащив, на седьмой странице книжку бережно развернул.

– Извольте, – говорю. – От святочного рассказа, – читаю, – непременно требуется, чтобы он был к событиям святочного вечера приурочен – от Рождества до Крещения. Чтобы он сколько-нибудь фантастичен был, какую-нибудь мораль имел – вроде обличения какой-нибудь негативной тенденции. И наконец – чтобы он весело оканчивался. И дальше, – продолжаю, – Николай Семенович Лесков одну фразу дописал. В жизни, – опять читаю, – таких событий немного случается. И в самом деле, – от себя уже добавляю, – наше бытие подобными мистическими происшествиями прямо скажем не изобилует. Наверное, поэтому в современной русской подпольной беллетристике святочных рассказов как таковых вообще не встречается.

– Очевидно, все так. И потому с вами трудно не согласиться, – мой собеседник говорит. – Но вместе с тем мне думается, что даже посреди всей тусклости, однообразия и бессмысленности нашего полутюремного существования нет-нет да и какая-нибудь яркая, особенная и по своей сущности поучительная история изредка промелькнет. Да такая, что в ней как в капельке жидкости и век, так сказать, и современный человек, как поэт выразился, отразятся.

– Кстати, – другой мой знакомый из нашей компании неожиданно заговорил. Будучи одним из завсегдатаев наших собраний, он оригинальностью и своеобразием своего мышления славился, поэтому не удивительно, что нам всем его послушать захотелось. – Чем, – говорит, – в теоретических рассуждениях умственно упражняться, не лучше ли, – предлагает, – так просто мне взять и как раз именно о таком святочном происшествии вам рассказать. Тем более, что я сам в числе его непосредственных свидетелей находился. А заодно вас всех немного потешить и Игорю Ильичу забавный сюжетец для первого в нашей подпольной литературе святочного рассказа представить.

– Весьма, весьма, – я обрадовался, – признателен буду. – Только, – добавляю, – хотелось бы, чтобы вы нам такое событие из современной жизни русского общества показали, где бы и наше время, и теперешние нравы проглядывались. И вместе с тем, чтобы ваше повествование и форме, и программе святочного рассказа целиком соответствовало – то есть легкой дымкой фантастичности было подернуто, и какое-нибудь полезное поучение в себе содержало. И наконец не грустно, а весело бы заканчивалось.

– История моя незатейливая, – знакомый мой говорит, – как раз всеми перечисленными особенностями, о которых вы упомянули, обладает.

Мы все, внимание на рассказчике зафиксировав, с удовольствием его сообщения дружно заслушались. И вот какой историей наше впечатление от сегодняшнего вечера обогатилось.

Глава вторая

– Вам, наверное, в каком я городе родился, наверняка отлично известно. Городок наш – самый что ни на есть для средней полосы нашей России типичный и внешне полностью на остальные подобные населенные пункты похожий. Может, кому из вас в Рязани, скажем, или в Курске, или в каком-нибудь Каугосмоленске бывать когда приходилось, то вы тогда вполне спокойно полагать можете, что и в моем родном городе побывали. Мой отец несколько лет назад потихоньку себе скончался, а моя матушка дни, Господом ей отпущенные, до сих пор в нашем городке коротает.

Как-то в середине прошлогоднего декабря мне она трогательное письмецо написала. Я даже, его получив, в умилении загрустил. Сами понимаете, что матушка сыну родному, о котором она не от него самого, а от каких-то посторонних своих знакомых противоречивые весточки изредка получает, в состоянии написать. Одним словом, как поэт выразился, если можешь, то на святки к нам, голубчик, приезжай. Дальше все тоже с популярным текстом приблизительно совпадает.

Наше местечко не в таком уж и отдалении от Москвы расположено. Всего-навсего часов пять-шесть на поезде добираться. И как в подобный ситуациях полагается, я себя насильно заставил осознать, что, быть может, свою матушку мне в последний раз доведется увидеть, потому как старушонка она, как я полагал, совсем уже от старости ветхая, а потому свой сыновний долг мне непременно выполнить надлежало. Весьма даже удачно, думаю, ситуация с поездкой для меня складывается. Как раз под Новый год денежку кстати за какие-то там переводы должен был получить. Сколько-то и действительно заплатили. Так что вскоре после самого Рождества поезд меня, как говорится, колесами мерно постукивая, до моих родных мест весело домчался. Свежий снег и солнечное утро окончательно некоторое мое недовольство рассеяли, и вскоре матушка, радостными слезами заливаясь, за стол меня в нашем натопленном домишке хлопотливо усаживала.

Я, признаться, больше всего на матушку поразился. В противовес моим об ее облике представлениям она вполне даже бодрой и подвижной старушенцией оказалась. И даже, как я с удивлением для себя выяснил, на каком-то заводе работает, хотя возраст у нее уже пенсионный. В Господа веровать совсем, можно сказать, перестала и с утра до вечера всякими там общественными деятельностями с удовольствием на своем предприятии занимается. Варения на блюдечко мне одно за другим подкладывая и подкладывая, матушка мне все свои актуальные новости за один присест пересказать торопилась.

– Вот только директор-то наш, директор. Совсем лежит помирает. Какая к нему болезнь прицепилась, из наших врачей никто толком не знает. А в Москву все обсмотреться не ездил. Некогда, – говорил. Первый он человек в городе. Вчерась вечером в больнице была – каждый час ходим справляться – сказали дай-то Бог, если еще хоть сутки протянет. Стало быть, сегодня непременно помрет. Ах, Господи, а жалко-то как. – Тут матушка не на шутку расплакалась. – Все производство на нем одном только держалось. И человек он добрый, отзывчивый. Молодым квартиры предоставлял. Все его поэтому любили. Насчет похорон уже распоряжаемся бегаем. Все с торжественностью планируем обставить. Весь как есть завод соберется, и еще, почитай, полгорода до кладбища провожать будет. Вот и получается, что весь город целиком съедется, потому как у нас каждый второй житель на нашем заводе работает.

– Матушка, – ее спрашиваю, – а что, интересно было бы знать, вы на вашем заводе изготовляете?

Моя родительница неожиданно вдруг сперва замолчала, слезы кончиком платка вытерла, всем своим старушечьим телом напряглась и, по сторонам заговорщицки оглядевшись, шепотом, для важности помедлив и над моим ухом наклонившись:

– Этого, – говорит, – я тебе ни за что сказать не могу. Потому как продукция наша великой государственной тайной является.

– Ну ладно, – ей отвечаю, – тогда, матушка. Если нельзя, то значит и нельзя этого говорить. Мне такие секретные тайны, можно сказать, и вовсе неинтересны. Лучше давай-ка, матушка, я теперь соснуть часок-другой-третий улягусь, а то в дороге что-то бессонница всего меня одолела.

Моя старушка, однако, таким поворотом и отсутствием с моей стороны интереса к делам ее родного завода неудовлетворенной осталась.

– Ладно уж, – говорит, – прямо я тебе не скажу, а если намеком, уклончиво, то тогда другое дело. Одним словом, штуки мы одни собираем. Внешне все они из себя такие продолговатые, а на конце как бы на манер карандашей острые. И дли-и-инные. Их еще на октябрьских парадах по телевизору показывают. Только мы окромя этих изделий еще пылесосы производим, а также кошельки с металлическими замочками и пластмассовые тарелочки под цветочные горшки шлепаем. Погляди-ка, – матушка мне показывает, – сколько у меня цветов на этих наших тарелочках по окошкам расставлено.

Я машинально на подоконник поглядел, блестящий снег на аккуратном дворике за окошком заметил, как вдруг после матушкиных слов в стекло, на улицу которое выходит, кто-то достаточно энергично кулаком застучался. И женский визгливый голос откуда-то снизу в нашу комнату пронзительно залетел.

– Тимофеевна, слышишь, что ли? Скорей выходи, одевайся. Наш-то сегодня утром – из обкома прибегали – преставился.

Матушка, шубенку натягивая, старательно засуетилась.

– Ах, Господи, – причитает, – хорошо, что хоть, сердешный, отмучился. Пойдем, – мне говорит, – родственникам своим хоть покажешься. Небось все у больницы собрались.

Мне хотя и спать немилосердно хотелось, но и матушку еще больше не следовало огорчать, а потому я тоже оделся, и мы вдоль по улице торопливо направились.

Глава третья

На каждом шагу матушку какие-то ее знакомые останавливали, и она всем горестную для них весть сообщала, а потом меня демонстрировала. Слушавшие ее на меня сперва в удивлении охали, а после к нам моментально присоединялись. Перед больничным входом таким образом мы изрядно уже целой толпой окруженные остановились. На гул какая-то сестра из дверей показалась и довольно строго на нас на всех крикнула.

– Да не помер, не помер пока. Прямо безобразие какое – обождать маленько не могут.

Все люди на мою матушку с недоумением поглядели. А та:

– Сонька, – кричит, – Никанорова ко мне, дура бестолковая, прибегала. Панику навела. «Помер, – кричит, – помер». А он, родимый, оказывается вовсе даже еще живой и здоровый.

Тут на втором этаже больничного корпуса окно растворилось, и в нем лысое и толстое лицо угрожающе появилось. Громадным кулачищем в морозном воздухе размахивая, этот больной на всех нас устрашающе заорал:

– Соньку Никанорову к ебени матери увольняю. А ну-ка все на хуй отсюдова убирайтесь, а не то я завод на хуй прикрою и вас всех к ебене матери без жратвы, бляди, оставлю.

Внезапно откуда-то с противоположного конца улицы еще один чей-то душераздирающий крик до наших ушей донесся.

– Помер, – надрываясь, кто-то там орет. – Помер.

И еще несколько запыхавшихся людей, из-за больничного угла выбежав, с истошными воплями к нашей компании присоединились. Начальник в окне им в ответ снова как помешанный не своим голосом заорал:

– Кто, – кричит, – помер? Я вам, суки, покажу помер.

– Гаврилов, – хором на весь двор объявляют, – помер. Под утро его какой удар видать хватил. В голову. Жена бедная – смотреть страшно, как убивается.

Все собравшиеся после этого сообщения как в небезызвестном вам эпизоде из Гоголя словно по команде в нелепых и неестественных позах в столбняке замерли. Часть присутствующих на начальника   окне, головы позадирав, не отрываясь смотрела, а другая часть на другую сторону улицы, откуда тоже крики и суета доносились, с разинутыми ртами уставилась. Наступившую вслед за тем гробовую тишину улицы снова директорскими криками разорвало.

– Гаврилов, придурок, – надрывается, – от пьянки на свет появился – от пьянки и окочурился. Я его, мудака, еще ведь когда предупреждал. Со мной вздумаешь состязаться – как пес околеешь. По-моему, по-моему обернулось. Слабо ему меня перепить оказалось.

Глаза беснующегося над нами начальника из своих орбит, казалось, вот-вот выскочат и нам на головы по очереди друг за другом попадают. Лысина его в багровый цвет, от напряжения надувшись, окрасилась.

– Сколько, суки, ни старайтесь – все равно больше директора вам не вылакать. Гляди, мелюзга, как это у мня получается.

И начальническая пятерня, за подоконником на мгновение спрятавшись, тут же с бутылкой водки, в ней зажатой, обратно торжествующе появилась. Директор, нечто нечленораздельное прорычав, фольгу с горлышка зубами натренированным движением сдернул, на улицу ее изо рта выплюнул, саму бутылку себе в горло, головой назад отклонившись, с лихостью опрокинул и содержимое огромными порциями в себя энергично начал заглатывать.

Когда вся водка из своего первоначального жилища к директору в живот через несколько буквально секунд на наших глазах грациозно переместилась, кулак начальника в воздухе дугу в нашу по направлению от его рта сторону описал, пальцы его механически разомкнулись, и бутылка, на морозном солнце сверкнув, прямо на нас вниз стремительно полетела. Мы едва только в стороны податься успели, как стеклотара как стеклотара себя ощущать навсегда перестала и, о плотно заледеневший снег на асфальте ударившись, на мелкие зеленые кусочки посреди толпы со звоном рассыпалась.

Директор же, на какое-то время в неподвижности замерев, внезапно всем туловищем в окошке, мы видели, покачнулся, обеими руками за подоконник удержать себя попытался, а потом его руки высоко вверх в воздух взметнулись, глаза почему-то вдруг ужасно неестественно расширились и куда-то аж под директорскую лысину закатились, а сам начальник куда-то спиной в палату плавно откинулся. Звук от соприкосновения его черепа с полом – по всей вероятности, кафельным – треском хрустнувшим в душе каждого из собравшихся на улице на всю жизнь зафиксировался.

Весь больничный корпус сразу же от стремительной суеты закачался, и движение прямо, можно сказать, по своей беспорядочности броуновское сквозь все его окна нам увиделось.

– Тимофеев, Тимофеев-то куда делся? – кто-то среди нас с недоумением выкрикнул.

В знакомом окошке какая-то чумазая медсестра показалась. Руку ладонью вперед, как знаменитые ораторы, толпу в чувства приводя, делают, выставила и, когда мы наконец успокоились, звонким голосом торжественное сообщение для всех для нас огласила:

– Тимофеев ваш, – говорит, – помер. Нет больше, – нам объясняет, – вашего Тимофеева.

Значительная часть народа после ее слов в больничные двери активно устремилась. То ли ими безудержное любопытство на директорский труп полюбоваться овладело, то ли они туда с надеждой своего начальника воскресить бросились, но некоторые люди – более, надо полагать, благоразумные, среди которых и моя матушка оказалась, что-то вроде короткого совещания прямо тут же около больницы устроили.

Как из их разговора выяснилось, для директорских похорон все принадлежности давно уже на заводском складе заготовленные хранились, сама церемония до мелочей заранее расписанной оказалась, поминки в заводской столовой сразу после кладбища ожидались, а потому ожидаемая проблема как бы автоматическое разрешение сама собой получала. Однако смерть неизвестного мне Гаврилова своей неожиданностью полное смятение среди моих земляков вызвала. Забавно мне наблюдать было, как они затылки молча почесывали и, на месте стоя, от мороза недоуменно притоптывали.

Дорожная усталость меня в конце концов домой поторопиться заставила, а потому я свою матушку, как лишний в возникшей ситуации человек, среди ее внезапно обрушившихся забот бросил и, до постели еле-еле добравшись, как убитый до самого вечера во сне проблаженствовал.

Глава четвертая

Когда я от матушкиного хлопотливого вокруг меня мельтешения пробудился, то первым делом сквозь дремоту еще у нее спрашиваю:

– Матушка, – говорю, – а кто таков этот ваш Гаврилов по должности?

Матушка мне в ответ тоже обрадованно заговорила:

– Ах, Сашенька, – лопочет, – целый день, почитай, не кушавши пребываешь. Вставай-ка, я тебе щец горяченьких налью. Гаврилов же, – объясняет, – первейший для нас человек в городе.

– А директор, – ее перебиваю, – как же, матушка?

– Тимофеев, – говорит, – тоже первейший человек в городе. Только Гаврилов-то все-таки поглавней будет. Впрочем, кто их там разберет. Гаврилов – начальник партийный, обкомовский. Бывало директора к себе зачем вызовет, а тот не едет. Говорит, мол, не барин Гаврилов – сам, дескать, придет коли приспичило. А Гаврилов ругаться ругается, а иной раз все же и сам к директору явится. А так между собой они самыми что ни на есть неразлучными друзьями числились. Друг без друга ни одного вечера не проводили. Один к другому в гости придет – и давай целую ночь пьянствовать. Даже в один день, голубчики наши, померли. Ах, Господи, греха-то сколько.

Матушка моя, видно, умаявшись, вместе со мной за стол села и, вкуснейшие щи из миски деревянной ложкой прихлебывая, в дальнейшие события меня наскоро посвящать продолжала.

– Гаврилов, – говорит, тутошний, наш, из здешних мест будет. Только ты его, поди, и не помнишь. У семейства ихнего на старом кладбище фамильное место испокон веков огорожено. Начиная от прадеда все евойные родственники рядышком уложены. Только вот на этом кладбище третий год уже никого не хоронят, потому как оно до крайности переполненным оказалось. И даже специальное постановление на этот счет от исполкома имеется. А супружница гавриловская, стало быть, так пожелала, чтобы ее мужик непременно между своих остальных родичей вечно покоился, а поскольку главный он человек в городе, то в исполкоме в три часа сегодня совещание спешно собрали и ей разрешение единогласным голосованием вынесли. А Тимофеева – так его мы уж на другом, на новом кладбище захороним. Ты, Сашенька, и не слыхал поди, что у нас три года как новое кладбище за городом основали. И уж больно оно красиво и привлекательно – ну прямо как парк культуры и отдыха из себя выглядит. А потому трудящиеся туда свои уик-энды проводить ездиют. Там еще две пивные поэтому постоянно работают, и даже в прошлый год аттракцион новый поставили. Аттракцион этот в Америке, говорят, за валюту купили, и начальство всем гражданам на нем ездить обязательно приказало – это чтобы он непременно и в короткий срок окупился. А аттракцион этот уж больно страшным из себя получился. Сперва тебя в тележку сажают и крепко-накрепко по рукам и ногам связывают. Потом тележка эта вместе с тобой в темную туннелю по рельсам въезжает. А в той туннели ничего, конечно, не видать – хоть глаз выколи, а ты значит едешь себе, едешь, и вдруг тебя со всей силы мокрой тряпкой по лицу как хлопнут, как шмякнут. Сперва с одной стороны, а после уж с другой. А руки у тебя к тележке привязаны, и ты потому даже загородиться не можешь. Только ты испугаться успеешь – а тебя уж тележка эта на свет Божий из туннели этой выносит. Все кругом над тобой ржут, заливаются, а у тебя лицо целиком какой-то гадостью, сам понимаешь на что похожей – ну что в сортире после нас остается, оказывается, перепачкано. Только ты ни о чем не догадываешься, а видишь, что у других баб с мужиками тоже рожи в говне измазаны, и на них смеешься. А они над тобой, в свою очередь, за животы от хохота похватавшись, во всю потешаются.

Из дальнейшего матушкино повествования выяснилось, что местный магистрат и городская общественность совместно с заводскими руководителями следующий порядок похоронной церемонии выбрали. И Гаврилова, и директора тела в один и тот же день, а именно послезавтра земле предать было назначено. Согласно плану, гроб с директором из ворот родного предприятия на руках с оркестром и со семи подобающими почестями чинно выносят, и траурная процессия через весь город, поскольку новое кладбище, оказывается, совсем на противоположном от завода конце расположено, медленно продвигается.

Супруга же Гаврилова снова поперек всеобщего желания настояла, чтобы ее мужа непременно не из красивого здания на центральной площади, где Гаврилов большую часть времени на работе отсиживался, а из его квартиры до старого кладбища в последний путь проводили. Дом же, в котором гавриловскому семейству комфортабельную квартиру предоставили, как раз неподалеку от нового кладбища в новой части города недавно, как я выяснил, по индивидуальному проекту выстроили. И в довершение ко всему волею судьбы таким образом обернулось, что завод, откуда гроб с директором вынести собирались, всеми своими красно-серыми корпусами вдоль ограды старого кладбища вытянулся.

Что касается сопровождающего народа, то опять-таки всех рабочих целыми бригадами по покойникам тщательно расписали. А поскольку остальное городское население таким распределением охвачено не было, то ему право произвольного выбора, за каким начальником через весь город следовать, торжественно предоставлялось и исключительно личными симпатиями по отношению к тому или иному деятелю руководствоваться дозволялось.

Таким образом запланированную ситуацию прямо-таки как задачу из учебника арифметики для седьмого класса можно было рассматривать. Из пункта А в пункт Б похоронная процессия с гробом отправилась. Одновременно (а конкретно – в десять часов утра) навстречу ей другая похоронная процессия из пункта Б в пункт А с такой же в точности скоростью поспешила. Спрашивается… И дальше, разумеется, любым вопросом мозги несчастного второгодника в ступор можно ввести.

В действительной же жизни предполагалось, что выборные от обеих партий где-то во второй половине дня уже не в столовой, поскольку количество поминающих вдвое автоматически возрастало, а в клубе при заводе соберутся, для чего в танцевальном зале столы со скамейками спешно расставлялись и закуска с выпивкой туда же с продуктовых баз на грузовиках перебрасывалась. Оставалось только с покойниками целый завтрашний день миловаться и пятнадцатого января утром какому-нибудь из мертвецов предпочтение отдать и стройными рядами через весь город за гробом мирно проследовать.

Но с вечера четырнадцатого января, как вы, может быть, помните, жесточайшие морозы на целую неделю ударили. Что-то этак градусов под тридцать термометры обозначивали. И ничего хотя в этих морозах неожиданного не было, потому как испокон веков каждый год под Крещенье на улице гораздо холоднее обычного делается, но всеобщее настроение резким понижением температуры как-то подавленным и не особенно, как я заметил, приподнятым оказалось. Мне, естественно, на этих похоронах присутствовать и по холоду из конца в конец города пешком тащиться совсем не хотелось, а потому я целый тот злополучный день, в комнате уютно натопленной наедине с бутылочкой коньячка просидев, о тленности всего сущего на земле раздумьями занимался.

Если вы когда-нибудь наш городок посетить удосужитесь, то следующую историю, которая как раз и кульминацией, и завершением моего святочного сообщения явится, вам, если только вы где-либо у нас о ней заикнетесь, со всеми подробностями каждый буквально житель с радостью перескажет, поскольку все мельчайшие детали той мистерии по сей день умы тамошних обывателей своей беспрецедентностью травмировать продолжают. Я же, так как сам непосредственным свидетелем и участником исторического происшествия не являлся, всю историю со слов матушки, а также по впечатлениям других ее очевидцев, у себя в памяти с деталями и максимальной точностью теперь восстановив, продолжать стану рассказывать.

Вы, конечно, знаете, что если атеисты своего какого-нибудь более-менее начальника погребают, то в небольших городках непременно процессии предпочитают устраивать. В столицах таких процессий не увидишь – у нас гробы с провожающими на автобусе непосредственно к крематорию или к кладбищу подъезжают. Исключения, конечно, для тех делают, кто признанием и уважением всего советского народа пользовался. Тех, конечно, через всю Москву на артиллерийском лафете с трансляцией по телевидению до кремлевских стен величаво провозят. Деятелей же областного и районного масштаба в их маленьких городках и поселках всегда, повторяю, с процессией хоронят.

По всему пути следования такие процессии в следующем, кажется, порядке проходят. Впереди не то ордена усопшего на подушечке несут, не то с крышкой от гроба сперва какой-нибудь человек шествует, а потом уже ордена несут. Эту последовательность я, признаться, точно не помню, да она к моему повествованию вообще отношения не имеет. За крышкой или орденами, по-моему, оркестр где-то пристраивается, а за музыкантами сам гроб в открытом виде с покойником соратники почившего на руках чинно проносят. Следом уже все друзья и близкие, головы понурые обнажив, медленным шагом выступают. Еще, конечно, вдову убивающуюся родственники с обеих сторон непременно придерживают. Но ближе к делу.

Глава пятая

К десяти утра обе группы по своим местам готовые к выходу указанного времени уже дожидались. Крышку директорского гроба одному известнейшему всему заводу рабочему нести было поручено. Этот пролетарий – ныне самый что ни на есть популярнейший человек в городе (фамилию я запамятовал, потому что все его просто-напросто или дядей Гришей, или Евсеичем называли) – то ли там астрономическими производственными показателями отличался, то ли его политическое сознание на недосягаемый уровень залетело, но в конце концов именно его, а не кого другого столь почетным поощрением отметили, и верхнюю половину гроба своего начальника дядя Гриша до кладбища в целости обещал дотащить.

Наш дядя Гриша, лукаво не мудрствуя, крышку на голову себе надел, то есть просто-напросто свою башку в нее снизу засунул и, темечком в нее уперевшись, обеими руками за края ухватился. Тем временем вся процессия в полагающийся порядок чинно выстроилась, и после чьего-то там соответствующего распоряжения барабанщик в барабан сперва громко ударил, другой музыкант кастрюльными крышками друг об друга что есть сил шлепнул, ребята из самодеятельности в трубы, одновременно поднатужившись, дунули, и траурный кортеж со своего места под рекламно-истерические причитания директорской вдовы сдвинулся.

Буквально через несколько шагов дядя Гриша, а отныне он главным действующим лицом моего повествования будет, с неудовольствием для себя убедился, что стенки крышки полностью от него окружающий ландшафт загораживают, и поле дяди Гришиного зрения одним всего метром впереди как есть ограничивается. Тем не менее дядя Гриша неуверенной походкой мужественно свои обязанности выполнять усердно старался.

Как я выше рассказывал, мороз в то утро прямо какой-то обжигающий установился. Может быть, кому из вас наблюдать когда приходилось, как русский наш человек во время лютых холодов себя чувствует. Я бы не сказал, что мы их тяжело и тягостно переносим, а даже наоборот совсем. Недаром еще гениальнейший Александр Сергеевич – выразитель и описатель всех душевных качеств и свойств наших, о том, что здоровью моему русский холод как ничто другое полезен, в одном из своих произведений остроумно заметил. Но холода и морозы для русских мужичков еще и символическое значение обретают.

Раз крепкий мороз ударил – то простой человек это природное явление первым делом как повод, как повеление свыше – выпить, выпить и еще раз выпить – обязательно воспринимает. Как только за окном холодать начинает, то наш гегемон мгновенно автоматически реагирует и тут же в магазин за бутылкой бодрой трусцой мчится, чтобы к хвосту длинной очереди из таких же желающих согреться пристроиться. Если же трудящегося – будь то в городе или деревне – мистической водички, как обыкновенную водку в столичных эзотерических кругах называют, лишить, то всякая работа, любое дело спориться в его руках прекращает, и до тех пор, пока он глоток спасительной и согревающей влаги в стужу не сделает, все его помыслы исключительно на осуществление заветного глотка будут направлены. Именно такая же естественная метаморфоза в душе и организме дяди Гриши под влиянием окружающей его низкой температуры постепенно свершалась. Дядя Гриша, заметим, предыдущий день в вечер работал, а потому на похороны трезвый как стеклышко и при галстуке заявился.

Сперва какое-то смутное беспокойство дядю Гришу, под крышкой в полной изоляции от внешнего мира одиноко бредущего, охватило. Постепенно к этому беспокойству чувство неустроенности и даже тоски потихоньку подмешивалось. И наконец дядя Гриша в такую тупиковую безысходность всеми своими шестью или там семью, кажется, чувствами погрузился, что немедленно к составлению одного хитроумного плана, ни о чем другом уже не в состоянии размышлять сделавшись, мысленно приступил. Замысел, в голове у дяди Гриши мало-помалу формировавшийся, всего-навсего из единственного поступка весь состоял. Дело в том, что на некоторых из тех самых улиц, по которым маршрут процессии от завода до кладбища направлялся, время от времени пивные, чайные, а то и просто столовые с закусочными попадались. Дядя Гриша поэтому просто-напросто в первое попавшееся питейное заведение по пути заскочить твердо настроился, на ходу стакан водки наскоро пропустить и, поскольку шествие из-за своего медленного продвижения вперед за эти считанные секунды далеко отойти не слишком успеет, образовавшееся расстояние быстрыми шагами пробежать и снова на своем законном месте во главе всех очутиться.

Левый край крышки приподняв, так как, по дяди Гришиному соображению, первая чайная где-то неподалеку уже должна была находиться, он с внутренним восторгом и ликованием желтого цвета двухэтажное здание со знакомой вывеской сразу увидел. К тому же на втором этаже тетя Нелли, буфетчица, как раз на покойника с похотливым выражением на лице не отрываясь из окошка глядела.

Внезапно и к немалому для себя удивлению тетя Нелли нечто сверхъестественное и из ряда вон выходящее со своей высоты изумленно заметила. Крышка гроба, под окнами ее заведения проплывая, неожиданно в сторону входной двери метнулась. Дядя Гриша ее с головы снял и возле крылечка, о стену ее облокотив, во весь рост аккуратно поставил, а сам с быстротой молнии наверх к тети Неллиной стойке, через три ступеньки перепрыгивать стараясь, помчался.

В зал вбежав, дядя Гриша тете Нелли ситуацию в двух словах наскоро объяснил и чего-нибудь налить от подъема по лестнице запыхавшись, потребовал.

Тетя Нелли в миг, что от нее требуется, осознала, подставленный одной рукой стакан другой рукой портвейном местного разлива из бутылки наполнила, и когда дядя Гриша свою дозу заглотнул и в карман брюк за деньгами полез, завозившись, тетя Нелли останавливающей скороговоркой его выпроводила.

– Господь с тобой, – говорит, – дядя Гриша. Следующий раз когда забежишь, – понимающе его торопит, – рассчитаемся. Догоняй спеши, – в окно выглянув, беспокоится, – а то эвон на сколько отойти уж успели.

Дядя Гриша на улицу бегом выбежал, крышку свою опять на голову водрузил и, ничего толком вокруг себя не различая, наобум вдогонку по тротуару помчался.

Участники же идущего по середине улицы шествия настолько, очевидно, скорбью глубоко пропитались, что дяди Гришин поступок, не сговариваясь, без внимания оставить решили, и потому все дружно вид сделали, будто ничего такого сверхъестественного на их глазах не случилось. Дядя Гриша же, внутренне обновленный, миссию свою с прежним усердием принялся отрабатывать.

Между тем выпитый портвейн на дяди Гришин организм, трепетанием его постепенно пронизывая, действовал, а сознание его от такого винного влияния мало-помалу как бы туманной дымкой подергивалось. Благостное тепло по дяди Гришиным членам во все стороны расходилось. Пропущенный стакан, как это всякий раз обязательно у нас получается, пока дядя Гриша ногами под крышкой механически перебирал, дополнения себе в виде повторения самого себя начинал требовать. Короче говоря, как вы сами, очевидно, догадываетесь (а как-то иначе подумать с нашей стороны глупо, ведь верно, было бы), дядя Гриша в своем грешном желании вскоре окончательно утвердился. И главным, что из цепких когтей соблазна его так в тот день и не выпустило (и тем самым причиной святочного казуса послужило), то оказалось, что этот портвейн дяде Грише даром, за просто так достался.

Глава шестая

Вообще мне кажется, что халявная выпивка над всеми нами властью какой-то прямо-таки по своим масштабам тоталитарно-тиранической обладает. Иной раз и некогда тебе время в праздности проводить, и спиртное совсем, хоть умри в глотку не лезет, и личности к столу омерзительные, а потому полностью тебе противопоказанные, предполагаются, а случится когда, что безвозмездно кто-то там тебя угостить вызвался, то непременно все доводы против такого мероприятия в твоей голове сразу же рушатся, вдребезги разбиваются, и ты на приглашение своего знакомого или там еще кого как-то даже автоматически, я бы сказал, без всяких рефлексий и колебаний соглашаешься. Вот и дяде Грише тоже теперь осуществление своего замысла продолжить обязательно захотелось – благо и условия для этого в облике общепитовских точек по пути дядя Гришиного следования в неограниченном количестве попадались.

Когда дядя Гриша, совсем уже от нетерпения под своим покрытием в решимости укрепляющийся, снова свой пытливый взгляд из-под крышки, голову преклонив, выпустил, то картина перед ним приглядная вполне открылась. Траурный кортеж уже на подступах к центру города находился, а потому улица еще более оживленной со всех сторон сделалась, и даже всевозможный городской транспорт мимо дядя Гриши и прицепившегося к нему народного хвоста, шинами шурша и бибикая, туда-сюда – вжик, вжик – юрко проскальзывал. И сразу целых две вывески – «Закусочная» и «Столовая» одновременно справа и слева привлекающе красовались. Расхрабрившийся дядя Гриша, по первому побуждению смело свой апробированный маневр повторяя, по направлению к «Столовой», выданными рукавицами в крышку прочно вцепившись, кинулся.

Стоявшая в дверях одетая по моде и с шестимесячной завивкой заведующая тетя Виктория от удивления ничего не могла вымолвить, пока дядя Гриша, возле нее оказавшись, крышку на тротуаре у входа, суетясь, устанавливал.

– Водчоночки мне скорее плесни-ка. Граммов двести пятьдесят, – дядя Гриша, истошно повторяя, тетю Викторию за рукав в глубину помещения торопливо затаскивал. – А то продрог до костей. Маленько бы обогреться пора.

Тетя Виктория первой в городе красавицей считалась

– Ах, Евсеич, – захлопотала, – сюды, сюды, родимый, ступай-проходи. Я уж у себя в кабинете перцовочкой тебя, милый, попотчую. Надысь отменную перцовочку получили. На этот… как его… экспорт специально изготовляется. Стакашечку, пивком запив, пропусти, а я зараз селедочки да соленого помидорчика велю тебе поднести.

И тетя Виктория, от своей причастности к общему делу возгордившись, на своих подавальщиц, буфетчиц и поварих прикрикнула:

– Клавка, Грунька, – кричит, – чтоб мне аппетайзеры для дяди Гриши самые изысканные приготовили. А ты, Маруська, у двери встань – гляди, чтоб крышку ненароком не спиздили.

Сама тетя Виктория напротив дяди Гриши за своим письменным столом села, два стакана откуда-то извлекла, в один перцовку, а в другой неразбавленного пивка доверху налила. Вслед за тем из кухни и закуска в самый раз подоспела – Клавка с Грунькой селедку с маринованными помидорками поднесли. И дядя Гриша, самодовольно покрякивая, к своей походной трапезе с удовольствием мог уже приступить. Тетя Виктория его заботливой улыбкой обворожительно окружила. От кабинетного уюта, теплоты и участия, которое на него неожиданно столь приятно свалилось, дядя Гриша свой тулупчик расстегнул, в кресле тети Виктории развалился и, не спеша оба стакана в себя последовательно перелив, вновь их алкогольными жидкостями до самых краев наполнил. Потом еще дядя Гриша закусон свой нехитрый со смаком принялся пережевывать. А тетя Виктория настолько, видать, от одного только сознания, что ее заведение тоже во всеобщем сегодняшнем торжестве каким-то боком участвует, захмелела, что даже дядю Гришу поторопиться попросить полностью запамятовала. Правда, она все же вскоре заметить неопределенно осмелилась:

– Ты, Евсеич, – сказала, – не шибко торопись. Сиди себе пока, не волнуйся. Авось догнать ты их еще завсегда быстро успеешь.

Но в дяди Гришиной голове в это время закономерная гордость потихонечку пробуждалась. А потому он вдруг рукой в сторону улицы нехотя махнул и тете Виктории успокаивающе сообщил:

– Никуда, – объяснил, – без меня они сегодня не денутся.

Тетя Виктория губами накрашенными ему широко улыбнулась и дяди Гришины слова с затаенным ликованием подтвердить поспешила:

– И впрямь, – говорит, – без тебя, Евсеич, они уж точно сегодня не обойдутся. – И тетя Виктория, в лицо дяде Грише недвусмысленно заглядывая, от души рассмеялась.

Дядя Гриша, на стуле пьяно покачиваясь, мозгами, вконец уже одурманенными, происходящее изо всех сил осознать силился.

– Ты, Евсеич, – красавица заведующая, ногу на ногу вызывающе закинув, подзадоривать его продолжала, – теперь им побольше чем они тебе нужен. Потому как они директора своего без тебя никоим образом не зароют. А хочешь, Евсеич, – тетя Виктория глазами подведенными пококетничала, – я уж тебе всю как есть правду до конца выложу? У меня ведь к вашему директору кое-какие свои счеты… женские… понимаешь?.. имеются. А потому мне прямой резон, чтобы последний праздник Тимофееву сегодня испортить. Ну да ладно, – тетя Виктория на секунду опечалилась. – Об усопших, как говорится, либо плохо, либо вообще не упоминать этикет требует. А все-таки, Евсеич, ты, чего я тебе сказала, запомни. Ты ведь теперь их всех в своих руках как король держишь, и они всецело только от тебя одного в зависимости оказались. Чтобы, Евсеич, ты своего не упустил, мне тебе пожелать хочется.

Глава седьмая

А в это самое время, пока тетя Виктория дядю Гришу у себя в кабинете разговорами потчевала, на улице происшествия своим чередом следовали. Процессия как раз в самом что ни на есть центре города оказалась. Тут надо пояснить, что главная площадь у нас не такая огромная как, скажем, у вас в Москве, а средняя такая. Если бы обе толпы на ней встретились, то всеобщего столпотворения непременно не избежать было бы. Во внимание такую ситуацию приняв, один из несущих гроб с Гавриловым его заместителей гениальное в свей простоте решение принимает. Очевидно, в этот момент все его умственные усилия отчего-то вдруг сконцентрировались. Может, он поссать отойти мысленно запланировал. Может, он уже в гавриловском кресле себя сидящим увидел и кого из своих многочисленных родственников на какую синекуру пристроить прикидывал. Как бы там ни было, но опасность предстоящего столкновения внезапно со всей реальностью сознанию его внезапно представилась. Долго не мешкая, он своим товарищам небольшое партийное совещание на ходу провести предложение сформулировал и, ни на секунду не останавливаясь, своими соображениями на этот счет с массами поделился. Остальные пятеро его идущих под гробом соратников оперативности мышления своего будущего начальника, а также его прозорливости в вопросах стратегии поразились и со следующим порядком прохождения похорон согласились. На площадь, согласно достигнутой договоренности, идущему впереди приказано было не заходить, а по одному из соседних огибающих ее небольших переулков продолжать двигаться. Бывшая гавриловская секретарша моментально весь ход совещания, рядом с гробом вышагивая, в своем блокноте аккуратно запротоколировала. Однако злополучная судьба прямо как назло свои штучки в тот день не переставала выкидывать.

В то же самое время и на тех же самых, только с противоположной от той же самой площади стороны, подступах процессия с директорским гробом появилась. Того же самого столкновения так же в точности опасаясь, кто-то из присутствующего заводского руководства насчет того же самого обходного маневра распорядился. И несколько минут спустя обе толпы в узком, как собачий член, переулке очутились.

Человек, который ордена Гаврилова нес, пред собой своего двойника с директорскими орденами увидел и от полной неподготовленности к такой встрече остолбенело и по инерции не переставал тупо навстречу ему двигаться.  Идущие впереди товарищи остановиться и складывающееся положение обмозговать, конечно, было хотели, но задние в обеих очередях ни о чем таком не подозревая шли и шли себе, самим фактом своего движения передних чисто как-то там психологически что ли тоже своими флюидами (или как-то там еще) двигаться заставляя. Одним словом, как один экспортный писатель выразился, шли, шли и вечную память пели, а когда останавливались, то… Но как всякие наши законспирированные добытчики капиталистической валюты для социалистической казны прогрессивных западных интеллектуалов в заблуждение вводят, так и этот товарищ в данном случае всю ситуацию не иначе как по специальному заданию перед мировой общественностью в ложном свет представил. Во-первых, вечную память не пели. А во-вторых, никто останавливаться и не думал, а вовсе даже наоборот – шли себе молча и шли, пока оба гроба друг с другом не поравнялись, а поравнявшись, встретились, потом сразу же как в море корабли разойтись попытались, но тут же в глухом тупике из человеческих тел, которые проход непробиваемой стеной перегородили, в безвыходной ситуации и как бы в сжимающихся тисках оказались. Задние, на передних неумолимо напирая, этих безжалостных тисков сжимание только ускоряли. Впрочем, все, что дальше случилось, у меня в голове с бессмертными строчками как нельзя лучше ассоциируется. В одну кучу кони, люди смешались. И все люди пополам разорвались. Гром пушек, топот, ржанье, стон, и смерть, и ад со всех сторон.

Тут в самом деле столпотворение по своим масштабам прямо-таки вавилонское получилось. Удивляюсь, как покойников на землю не уронили и ногами их в той давке не затоптали. Каждый себе обязательной целью поставил во что бы то ни стало из принципа вслед за своим гробом вперед в своем направлении, кулаками пользуясь, пробираться. Сразу же, правда, наши рабочие опыт пресненских баррикад вспомнили и свое классовое сознание проявили. Две боевые группы по спасению и охране покойников как-то сами собой стихийно, но организованно вполне выявились. Этим активистам от души в тот час пришлось потрудиться. Из большинства носов кровь тихо и обильно хлестала. То тут, то там меховые воротники, шапки или рукава от зимних пальто с громким треском, который с криками раненых чередовался, как-то походя во все стороны отлетали. Бабы наши героические в волосы друг другу пальцами впивались, визгами истошными мужиков на подвиги вдохновляя. И сквозь всю эту яростную потасовку два гроба над бушующим человеческим морем хотя и медленно, с покачиваниями и петляниями, но все-таки каждый приблизительно в своем направлении с торжественностью по пафосу своему симфонической уверенно проплывали. Но близок, близок час победы. Бабах – и нету больше шведов. О славный час. О славный миг. Еще удар – и враг бежит.

Хотя в сражение с каждой минутой все новые и новые свежие силы в лице позади идущих постоянно вливались, и они не с меньшей активностью кулаками и каблуками работали, но через пару часов и их энергия все-таки на убыль пошла, истощившись – тем более, что гробы в конце концов на простор площади сквозь какую-то подворотню вырвались. Людские ресурсы мало-помалу тоже постепенно иссякли, потому что всякий человек, сквозь горнило огненное пройдя, воинственный пыл с себя с легкостью и равнодушием сбрасывал. И вскоре среди народных масс миролюбивые настроения окончательно возобладали, и даже случаи самого настоящего братания среди солдат наблюдателями кое-где были отмечены. Вот барабаны затрещали. И бусурманы убежали. Тогда мы мертвых посчитали. Их самогонкой поминали.

После столкновения обе процессии вид весьма и весьма сумрачный приобрели. Впоследствии ни одного из участников не нашлось, на облике которого какого-нибудь солидного изъяна не отпечаталось. Кровоподтеки с ссадинами лица как боевые награды украшали. Серьезных жертв по счастью не получилось. Только переулок когда от народа очистился, то на снегу множество галош, шапок и сапогов с валенками, а также очков, орденов и медалей, вдребезги разбитых стаканов и поллитровок, фрагментов одежды, пуговиц и даже несколько вставных челюстей повсюду валялось. Однако шествие несмотря на потрепанность внешнего вида его участников героически продолжалось.

Глава восьмая

Нашему дяде Грише в той свалке не участвовать посчастливилось. Весь катаклизм он сидя за пивком с перцовочкой в тишине кабинета тети Виктории переждал. Когда истерические вопли и визги со стороны площади столовой достигли, тетя Виктория дяде Грише вскользь лениво заметила:

– Не иначе как тебя, Евсеич, хватились. Найти не могут.

И на насмерть от ее слов перепуганного дядю Гришу с нежностью посмотрев, она снова его волнение обворожительно успокоила:

– А ты, Евсеич, сиди себе и сиди – знай водочку свою попивай. Потому как они все таперича у тебя вот где, – и тетя Виктория сомкнутый кулак энергично дяде Грише показала.

Вторая бутылка перцовки первую на столе заменить успела, а пустой пивной стеклотары вообще уже целый отряд на подоконнике выстроился. Клавка с Грунькой пятую перемену блюд в дверь на подносах просовывали. Дядя Гриша в собственных глазах постепенно величием наполнялся и сам себе этаким Солженицыным во время церемонии получения Нобелевской премии потихоньку начинал казаться. Да и тетя Виктория свое дело знала и комплименты ему не уставала отвешивать, тем самым тщеславие его еще сильнее распаляя.

– Ты, Евсеич, – мурлычет, – в нашем городе побольше чем Марсель Пруст в Париже известен. Фотокарточка твоя вон на главной площади сколько лет вывешена. Иной раз проходить мимо случится – поневоле на физику твою залюбуешься.

Дядя Гриша из светского приличия ни звука не произнося и изредка от тети Викториных комплиментов отмахиваясь (ну уж это ты, мол, тетя Виктория, слегка перебарщиваешь), снисходительно улыбался. Однако, когда стоны с улицы, втрое усилившись, участились, тетей Викторией тоже беспокойство легкое овладело.

Дядя Гриша в свою очередь тоже сквозь алкогольный туман нависшую над ним опасность подсознательно учуял. Около получаса они с тетей Викторией в постепенно затихающий шум напряженно, полное молчание храня, вслушивались. В конце концов тетя Виктория окончательно озадачилась. Любопытство и абсолютная неизвестность происходящего ее на какие-то поступки и действия подбивали. Ничего лучшего не придумав, она дядю Гришу на всякий случай все-таки из своего заведения выпроводила.

– Ты, – ему говорит, – Евсеич, пей да дела своего из головы не выкидывай.

Смутный страх за последствия дяди Гришиного и ее теперешнего поведения у нее в душе внезапно затеплился.

– Ты бы, Евсеич, шел, а? – неуверенно ему подсказывает. – А то хватятся – скандал еще чего доброго, может, получится.

С психикой, от перцовки, пива, а главное – от перемены в тети Викторином настроении шибко травмированной, дядя Гриша, вконец в ощущениях запутавшись и на ногах почти не держась, полуползком до выхода еле добрался, крышку с одной стороны прихватил и, за собой ее волоча, по городу в неопределенном направлении куда глаза глядят одиноко как-то, но с убеждением во взоре двинулся. Солженицын в воспаленном воображении дяди Гриши в завораживающем всех нас своей недосягаемостью парижском «Максиме» «Московскую особую» солеными огурцами с хрустением на зубах лихо закусывал. Не иначе как в подражание великому диссидентскому властителю дум дядя Гриша тоже к высотам мировой цивилизации решил приобщиться.

Глава девятая

Быть может, вы когда-нибудь замечали, что если в каком городе хотя бы одна небольшая церквушка с колокольней сохранилась, то где-нибудь в непосредственной близости от центра такого города обязательно интуристская гостиница должна находиться. Даже если в этом городе иностранцы не чаще чем в окрестных лесах тапиры встречаются, то все равно при такой гостинице непременно интуристский ресторан функционирует. Наш же городок не только картофельным хранилищем, в виде собора семнадцатого века построенным, перед любым заморским католиком может похвастаться, а еще и уникальная помойка громадных размеров и экзотического запаха на целых шесть кварталов, широту русской духовности на весь мир прославляя, растянувшись, простерлась. Естественно, что поэтому и наши городские власти, положенную дань нашей природной нелепости и абсурдности отдавая, тоже в прошлом году ресторан в модерновом стиле из бетона и стекла с неоновой вывеской прямо возле картофельного склада воздвигли. А тут как раз кампания сближения с Западом и разрядки напряженности в партийно-правительственных верхах зародилась. Конечно же, и наш город эти самые идеологические веяния тоже в стороне от мирных инициатив не оставили и между прочим туманную директиву областному руководству спустили, из которой Гаврилов и его коллеги только два слова для себя уловили – «всемерно способствовать».

После долгих уточнений и запросов было решено интуристский ресторан с гостиницей названием столицы одного из капиталистических государств окрестить. В результате на крыше нового комплекса неоновые буквы В, А, Ш, И, Н, Г, Т, О и Н засияли. Более западных столиц на карте, естественно, не нашлось. И покуда рядовой обыватель, с трудом к диковинному кабаку привыкая, заглядывать в него опасался, местная богема в лице одного великого русского администратора городской филармонии, одно великого русского члена местной писательской организации, одного великого русского члена местного Союза художников и одного великого русского заведующего отделом писем и жалоб трудящихся местного печатного органа, одного великого русского председателя местного отделения Всесоюзного добровольного пожарного общества, нескольких девочек-давалочек и нескольких длинноволосых юнцов, которые в отличие от своих прогрессивных подруг ни за что на свете никому давать не хотели, его вовсю уже тем временем на полную катушку использовала и всякие там вечера с кофе и викторинами для самой себя в пустующем помещении ежевечерне организовывала.

На сей раз выбившийся в нобелянты великий русский писатель внутренним голосом дяди Гриши прикинулся и настойчиво его к ресторану «Вашингтон» интенсивно подталкивал. В обычном своем менее подвыпившем состоянии дядя Гриша «Вашингтон» этот за три версты обошел бы, но в данную минуту автор нашумевшего в континентальном Китае романа «Март пятьдесят третьего», не на шутку разбушевавшись, не желал больше евразийской популярностью довольствоваться и в виде дадзыбао полулегально от руки переписываться, а выхода на мировую арену настойчиво потребовал.

Именно из-за непомерных амбиций этого неуемного литератора наш дядя Гриша на свою беду к стеклянным дверям вместе с крышкой пришвартовался, половину гроба, на ступеньках бросив, оставил, а сам мимо оторопевшего швейцара по импортному паласу в зал к столикам на четвереньках уверенно устремился. Выбежавшая на возгласы всеобщего изумления метрдотель тетя Консуэло опытом работы в фирменных питейных заведениях пока еще небольшим обладала – до открытия «Вашингтона» она скромный пост передовой колхозной доярки в тридцати минутах езды от города занимала. В прошлом году ее на более трудный участок, а именно – на работу с иностранцами как единственную девственницу в районе по рекомендации обкома комсомола направили. Вполне понятно, что по отношению к дяди Гришиному поведению хотя бы какую-нибудь тактику выработать ей более чем затруднительным представлялось.

Дядя Гриша же, всеобщее замешательство в своих лишь корыстных интересах используя, тем временем на стул каким-то чудом вскарабкался, усевшись, и, за столом раскачиваясь, нездоровым взглядом всех собравшихся вокруг него официанток пристально оглядел. Вымуштрованная на ночных инструктажах в соответствующих органах тетя Консуэло самолично его обслужить вызвалась и бодрым голосом без запинки оттарабанила:

– Мы, – говорит, – на нашей православно-советской гостеприимной земле невероятно все вас рады приветствовать. Стремительный полет нашего лайнера на высоте девяти тысяч метров над уровнем земли совершается. К услугам посетителей шашки, шахматы, бадминтон и свежие вчерашние газеты по первому требованию в неограниченных количествах под залог паспорта выдаются. Женские кальсоны алжирские утепленные в продажу на сорок седьмом этаже нашего универмага только что поступили. Одним словом, что, молодой человек, заказывать собираемся?

Дядя Гриша удовлетворенное мычание издал и между рвотными позывами отрывисто из себя выдавил:

– Подайте-ка, – говорит, –  мне эту самую старушенцию, которая это… вещи там всякие в этот… закл… заклад… под эти… как их там… проценты что ли… принимает. Ужо я ей топором по темечку враз хрястну. Кто я, скажем, по-вашему? – дядя Гриша у обслуживающего персонала спрашивает. – Вошь ли я, как все, или человек? Тварь ли я дрожащая или право имею? Отвечайте. Смогу ли я пр… преступить? Или не смогу?

Но ответа на свой во многом риторически вопрос дяде Грише дождаться так и не суждено оказалось. Потому что с внезапной неожиданностью из его уст целая река пива с остатками несварившихся в желудке селедки и огурцов хлынула. Тете Консуэло еще не окончательно убитая в ней простая колхозная доярка выход из затруднительного положения подсказала. С кухни она бегом какое-то ведро притащила, дядю Гришу со всех сторон под руки подхватили и голову его над ведром с ловкостью наклонили. Когда подставленная посудина до верха пивной окрошкой наполнилась, дяди Гришино поведение резко в сторону адекватности изменилось. Вся степень чудовищности его поведения перед его партийным сознанием в полный свой рост постепенно вытягивалась и последствия последних его безответственных поступков, как мохнатый исполинский паук перед алкоголиком в горячке, ужасающе замаячило. Толком, что же все-таки ему предпринять, даже не выяснив, дядя Гриша как ошпаренный со своего места сорвался, из дверей потемкинского заведения пулей вылетел, в крышку гроба снова на бегу вцепился и, ее обняв, так в обнимку по главной улице беспорядочно, на прохожих то и дело натыкаясь, как бабочка на оконном стекле, из стороны в сторону заметался.

Всеобщее охуение мне описать, естественно, возможным не представляется. Все пешеходы хлебала свои обалдело разом поразевали и как бесчисленные дымящиеся вулканы среди кондового мороза в беспорядочности живописно застыли. Весь городской транспорт единовременно посреди дороги остановился, и насмерть перепуганные пассажиры оторопело на тщедушную дяди Гришину фигурку, с крышкой гроба среди автобусов и автомобилей, беспорядочно порхающую, из окон дружно выглядывали. Дядя Гриша с остановившимся взглядом ничего уже не соображая носился и только одну фразу то и дело машинально выкрикивал:

– Покойничка, – у всех подряд под похмельный стук зубов спрашивает, – не проносили? Не проносили покойничка? Покойничка не проносили?

Однако ему в ответ лишь народное безмолвствование со всех сторон раздавалось.

Глава десятая

Наконец, когда общественное оцепенение вновь заботой и участием в дяди Гришиной судьбе оживленно сменилось, то, к прискорбию для дяди Гриши, свою персональную душу окончательно уже до самой что ни на есть крохотной монады растерявшего, выяснилось, что часть общественности в одном направлении, а другая – совершенно в противоположном с полнейшей уверенностью, клянясь и божась с готовностью землю в подтверждении своей правоты кушать, одновременно показывают.

Дядя Гриша, в сознании которого половинка гроба с крестами и могилами все-таки мало-помалу начинала ассоциироваться, наобум вдоль по улице сквозь сумятицу и мелькание будничной суеты провинциального города в сторону вырисовывающегося в его сознании контуров старого кладбища устремился, на котором он не то на бабушкиных, не то на дедушкиных похоронах давно еще когда-то присутствовал и совсем ребенком под осенним моросящим дождем над заготовленной ямой безо всякого внутри себя трепетного страха замерев, крышку заколоченного гроба молча разглядывал, и лишь оглушительное карканье над голыми деревьями и пятиглавой церковью его интерес и внимание на себя невольно приковывало.

Постепенно уверенность в правильности выбранной цели обретя, вскоре дядя Гриша что есть мочи под еще сохранившимися в его мозгу алкогольными парами, как паровоз по невидимым рельсам, по середине улицы между двух тротуаров без всякого присутствия в голове мыслей на всех парах прибавляя ходу мчался.

На его счастье дядя Гриша вскоре в задние ряды не успевшей еще до кладбищенских ворот добрести процессии удовлетворенно уткнулся. До одури запыхавшись, шествие целиком обгонять и на свое место вперед всех опять выходить выше дяди Гришиных сил оказалось, а потому он больше, как теперь модно выражаться, подсознательно, чем осознанно в хвосте толпы, после переделки изрядно обшарпанной, уныло и безропотно, на судьбу положившись, пристроился. Крышку дядя Гриша на своей голове поудобнее поместил – и как прежде в замкнутом, уютном и до боли знакомом мирке вновь себя самим собой снова ощутил.

Через сколько-то там времени движение мелькающих перед дяди Гришином взором валенок заметно замедлилось, а еще совсем скоро мимо него надгробия с ангелами, гранитные памятники и кресты замелькали. Дядя Гриша с гудящей головой и как бы в полудреме  согласно предписанному распорядку как ни в чем не бывало и ни на кого особенного внимания не обращая по собственной инициативе действия разработал. Крышку с головы сняв, он свозь спины, тесным кольцом могилу от него заслонившие, протиснуться попытался. Крышку в качестве тарана используя, дядя Гриша сквозь густые заросли людских тел вперед усиленно продирался. С каждым шагом свое орудие ему активнее использовать приходилось, потому как толпа по мере приближения к могиле гуще и плотнее по законам физики или там геометрии что ли делалась.

Внезапно один из дяди Гришиных толчков перед ним яркий просвет расчистил. Открывшаяся снежная белизна его поморщиться инстинктивно заставила, и дядя Гриша, крышку торжествующе, как чемпион кубок над головой для всеобщего обозрения приподняв, на крохотный пятачок возле вырытой ямы с еле сдерживаемым от удачного завершения всех перипетий ликованием на лице выскочил.

Однако вместо приветственных аплодисментов до дяди Гришиного слуха громкий и даже какой-то истерически-нечеловеческий стон, из десятков горл вырвавшись, эхом донесся. Дядя Гриша, о причине столь громогласного восклицания ни капельки не догадываясь, по сторонам огляделся. На лик покойничка, до последнего своего жилища благополучно доставленного, только было умилиться собрался, как вдруг не своего обожаемого директора до клеточки изученные черты в гробу увидав, просто-напросто своим глазам предпочел не поверить, а галлюцинацию обнаруженную последствиям сегодняшнего удалого гуляния, себя успокаивая, приписал. Но тут взор дяди Гриши, нехотя вокруг гроба поползав, его основательно за весь день ослабевшие мозги под новый и на сей раз роковой удар мимоходом и сам того не подозревая подставил.

Прямо возле обтянутого красным кумачом гроба такого же точно цвета точно такая же, какую дядя Гриша только что уже притащил, крышка на снегу, под голубыми небесами великолепными коврами блестя на солнце лежащего, среди беспорядочно разбросанных венков без всякой пользы, потому что дядя Гриша ведь уже настоящую крышку рядом дрожащими руками, на чудо надеясь, аккуратно укладывал, без всякой пользы, повторяю, так просто валялась.

Глава одиннадцатая

– На этом собственно, – наш рассказчик заключил, – мое святочное повествование и заканчивается. Как из создавшегося нелепого положения вышли, думаю, незачем перессказывать. Право же, несмотря на то, что действие моей истории в наши дни происходит и ее сюжет ни в одной детали не вымышлен, как видите, все изложенное и программе, и форме традиционного нашего русского святочного рассказа полностью соответствует.

Никто из нас даже звука произнести, чтобы свое отношение к услышанному выразить, не успел, как буквально одновременно с последним словом рассказчика из темной пустоты коридора сквозь слегка приоткрытую дверь в комнату звук спускаемой в унитаз воды, всеми своими жизнеутверждающими шумами и переливами на голову нам низвергнувшись, эпатирующе и даже как-то слегка бодряще ворвался. И мгновение спустя наш литературный мэтр Нестор Официантович Негин с клочком газеты в руках на свое кресло за столом степенно проследовал.

– Друзья мои, – Нестор Официантович с многозначительной расстановкой в голосе произнес, – в сортире сидя, мне на весьма любопытную и содержательную заметку среди газет для подтирки наткнуться посчастливилось. Вот что там, послушайте, сказано.

И родоначальник отечественной подпольной словесности дословно нам фразу с найденного обрывка прочел:

Милиционеры в строй стройно построились.

Кое-где за столом сочувственные смешки ему в ответ прозвучали.

– Нет, друзья мои, – Негин продолжал, – вы даже всю степень гениальности этой фразы не чувствуете. Милиционеры в строй стройно построились. Просто чудо какое-то. И зачем чего-то там сочинять и мозги напрягать, выдумывать, спрашивается, когда теперь поп-арт как господствующее направление в литературе Запада окончательно и на все будущие века утвердился.

Нестор Официантович бумажку свою, вчетверо ее не спеша перегнув, в нагрудный карман ковбойки засунул. Не зная иначе как еще поступить, мы молча с его утверждением согласились.

Лично же мне, очевидно, по свойственной мне с детства непосредственности опять непременно чтобы все точки над i были проставлены, захотелось, а потому я всем присутствующим снова суетливым вопросом докучать взялся.

– Поскольку, – говорю, – как я вам уже сказал, святочный рассказ, согласно определению Николая Семеновича Лескова, обязательно против какого-нибудь дурного житейского явления должен быть в своей основе направлен, то давайте мы сейчас все для себя разом и выясним. С каким же интересно общественным злом услышанное нами повествование борется?

Все дружно и по очереди снова снисходительными улыбками в мой адрес отделались.

– Ну хотя бы вот вы, Аполлон Дионисович, – к нашему пузану всея Руси обращаюсь, – растолкуйте, какую мораль, по-вашему, можно из услышанного рассказы вывести?

Первый продукт личных контактов между лидерами обеих сверхдержав и разрядки международной напряженности великий русский писатель Аполлон Дионисович Полусоннов двумя связками слегка надутых презервативов взмахнул – дескать, и охота вам столь ничтожными пустяками накануне моей эмиграции интересоваться – и, с мученическим вздохом лоб усердно наморщив, пару минут сперва философское молчание хранил – видно было, как его мысль титаническую работу проделывает – а после усталым и несколько измученным голосом ко всем обратился:

– Господа, – говорит, – поскольку в Америке среди эзотериков здоровый образ жизни вести принято, надо нам всем срочно пить бросить, а то водка на почки вредно влияет.

1972 год  

 

 

Понравилась запись? Поделитесь ей в социальных сетях: